Вы здесь

Тайный остров

Роман
Файл: Иконка пакета 03_ermakov_to.zip (110.96 КБ)

Глава первая

1.

Семигорье – главное село округи – раскинулось вблизи синего Сухтинского озера, чуть в стороне от главной дороги, на долгом пологом склоне холма. Церковь в окружении тихих могил стоит на вершине, три изогнутые улички – избы с палисадами, сараи, бани, огороды – сбегают в сторону озера. Но до озера улицы не добегают – будто растворяются в травах и кустах водополья.

С холма видны: в одну сторону – воды Сухтинского озера, изгиб впадающей в него речки в травяных берегах, серая дорога вдоль воды; пересекая речку, большая дорога сворачивает от озера, огибает холм и село и потом снова приближается к озерной глади; в три другие стороны – невысокие длинные холмы (из Семигорья видны шесть холмов – отсюда, наверное, название и всей волости, и села, ведь оно стоит на седьмом холме). По склонам – поля, крыши деревень, леса, ленты дорог, русла ручьев и речушек, обозначенные зеленым кружевом береговых кустов.

К 1941 году Семигорье – центр Семигорского сельсовета, центральная усадьба колхоза «Сталинский ударник»; в нем еще пять окрестных деревень. Тут же и контора кружевной артели, ведь почти все женщины в округе – от пятилетней девчонки до столетней старухи – кружевницы.

В бывшей Покровской церкви теперь пожарка: колокольня – готовая пожарная каланча; внизу, в самом помещении храма, нелепые в огромном пространстве, телега с бочкой и шлангом, кой-какой пожарный инструмент – ведра, лопаты, топоры, багры; в отдельной выгородке – сено для мерина. Сам же мерин Соколик, исключенный по старости из колхоза, тихо живет в отдельном сарайчике рядом с церковью, летом гуляет на длинной привязи там, где определит ему конюх.

Постоянных пожарных двое – однорукий дед Попов, которому предписано наблюдение с колокольни-каланчи за округой и немедленная подача сигнала в случае замеченного пожара, и Оська-поляк – пожарный-конюх.

Такие строгие противопожарные меры приняты совместным решением колхоза и сельсовета после прошлогоднего пожара. Осенью во время сушки зерна загорелся овин. Огонь едва на крайние бани не перекинулся, тогда бы уж и селу несдобровать. Село-то отстояли, а вот несколько тонн зерна, в снопах и уже вымолоченного, напрочь сгорело. Злого умысла в том, конечно, не было: караульщик, Васька Косой, поддерживавший огонь, просто-напросто уснул, ладно хоть сам не сгорел.

Бригадир, отвечавший за сушку, Степан Бугаев, первым к горящему овину прибежал. Васька, ошалевший от страха, сидел, обхватив голову, под дымящейся стеной. Степан за ворот его схватил, оттащил, пинка под зад дал. Прибежали еще люди. Пытались тушить. Не спасли зерно.

Когда из района следователь приехал, Степан вдруг и скажи, что это он в ту ночь дежурил. «А вот председатель говорит, что дежурил Василий Ляпин», – следователь ему. «Нет. Я его подменил. Ваське надо было картошку копать, он же один у матери-то, вот я и подменил». Так ведь и взял вину на себя – отчаянная голова. Пять лет дали. «Ты зачем это сделал-то?» – его спрашивали. «А чего мне? Васька – он убогий, инвалид. Куда ему. А я хоть мир погляжу», – небрежно вроде бы говорил Степан.

Отправляясь в городскую тюрьму, оставлял он одних престарелых родителей. Сестра Мария – замужем в городе.

Вот после того пожара и пожарку устроили.

Сейчас на звоннице колокольни и сидят Николай Иванович Попов – старый моряк, участник Цусимы (вместо левой руки у него культя до локтя); Осип Поляков, внук ссыльного поляка – длинный, худой, с вытянутым унылым лицом, кадыкастый парень (пора бы уже и мужиком быть, да все жениться не может); и присоединившийся к ним любитель умной беседы и коллективного газетного чтения очкастый ветеринар Глотов. Он умеет строить смешные рожи или же напускать на себя важность, так что, бывает, и не поймешь, всерьез говорит или шутит. Однако же – человек уважаемый, в городе ученный.

Читают, кажется, «Известия».

Да не части ты, Сано! – ругнул дед Попов ветеринара. – Помедленнее, внятно читай, а то шамкаешь.

Сам ты, Николай Иванович, шамкаешь, – огрызнулся Глотов, но читать стал медленнее. Попов довольно кивнул и стал особо внимательно слушать «про япошек».

«Севернее Самшуя, – Глотов успел тут вставить «ух ты!» и подмигнуть Полякову, – продолжаются бои около Лубао. В этих боях японцы потеряли двести человек. К юго-востоку от Кантона японский отряд в четыреста человек атаковал китайские позиции в окрестностях Шэньчуня, – и опять «ух ты» вставил и подмигнул. Оська усмехнулся в ответ, а старик ничего не заметил. – После боя, длившегося всю ночь, атакующие вынуждены были отступить».

Ишь ты, огрызаются китайцы-то. А нам дак наваляли япошки, – заговорил снова Попов. – Обидно: мы по ним палим, не достаем, а они кажный раз – точное попаданье.

Завел опять. – Глотов прекратил чтение. – Скажи еще, что рис невкусный.

Николай Иванович Попов, два года после Цусимского сражения пробывший в японском плену, часто вспоминал то время, ругал морское командование и «японскую крупу», то есть рис.

А тебя бы два года той крупой кормили! – ругнулся он на Глотова. – Оська, там не пора ли склянки-то бить? – Полякова спросил. Это председатель колхоза Коновалов ввел – в шесть утра, потом в девять, в полдень – и далее через три часа до девяти вечера «бить часы», чтобы дисциплинировать тружеников колхоза.

Осип достал из кармана штанов часы с откидной крышкой (говорят, что часы еще его дедом из Польши привезены), неторопливо нажал рычажок сбоку; не сразу, будто подчиняясь неторопливости владельца, часы откинули крышку.

Нет, не пора, пятнадцать минут еще.

И продолжилась политическая беседа:

Вот мы с немцами договорились, мировую подписали, а японцы с китайцами – никак. Не хотят мира япошки! – говорит старик Попов, щелкая при этом пальцем по газете.

Гитлер – хитрый лис, обведет Сталина, – говорит многозначительно Глотов, будто знает что-то такое, чего не знают другие.

Ты это брось, – недовольно бросает Попов. – Хитер Гитлер, да ведь и Сталин не глуп!

Дай-ка, Александр Петрович, твоих-то покурить, – смущенно просит Оська Поляков у ветеринара, который вчера вернулся из города с районного совещания и привез «Казбек».

Тут и Александр Петрович, а то все – Сано, Сано, – недовольно бормочет Глотов, напуская на себя смешную обиженность, перебирая губами, будто бормоча что-то еще. Достает портсигар, неторопливо раскрывает.

Оська двумя плоскими пальцами с желтыми от курева ногтями достает папиросу, прикуривает, опять смотрит время, берется за веревку, привязанную к языку маленького колокола.

Только что говорил – пятнадцать минут, – удивляется Глотов.

Оська только отмахивается, не выпуская папиросу изо рта, дергает веревку. Дребезжащий звук скачет по селу, по ближним полям, будто вязнет в кустах у леса и у озера.

Вот кто велел большой-то колокол скидывать? Мешал он им, – недовольно кряхтит дед Попов. – Это ж недоразумение, будто чугунок треснутый брякочет, – говорит еще о звоне маленького колокола. И, отмахиваясь от табачного дыма: – Нашли место дымить! Церковь ведь тут.

Нету больше церкви, – твердо и даже вроде бы зло ответил Глотов. – Пожарка тут у нас, – с видимой даже издевкой добавил.

Разоренная церковь – боль старика Попова, да тут и он не волен что-то сделать. Хоть алтарь запер, хоть иконы по добрым рукам раздал.

А большой колокол скинули сельсоветчики и комсомольцы еще лет десять назад – в тот же год закрыли церковь, был арестован и выслан, как говорили, куда-то на Печору, священник отец Анатолий и образован колхоз. На колоколе была медаль с изображением императора Александра – тем, видно, и не угодил. При падении колокол раскололся. Осколки и мелкие колокола-подголоски куда-то увезли. Говорили, что из колокольного металла делают тракторы, но никто до сей поры в Семигорье тракторов не видывал. Оставили вот этот один маленький колокол – «для сигнализации».

Шесть дребезжаще-звенящих ударов. Шесть часов вечера.

Все трое смотрят на округу. Озеро все в золотистых солнечных чешуйках. Безветрие. Ласточки высоко стригут воздух острыми крылышками. Возвращаются с работ колхозники. Одна бригада припозднилась – дометывает стог за Косминским лесом. Без понукания тянется от дальней выгороды по прогону колхозное стадо, и пастух Кукушкин во всепогодном плаще дремлет, покачиваясь на вислобрюхой лошадке. Из-за ближнего леска мальчишка-пастушок гонит овец и коз. В палисадах и у могилок вкруг церкви цветет сирень, сладкий дух ее к вечеру становится еще ощутимее.

Пойду стадо принимать, – говорит ветеринар.

Пойду мерина заставать, – говорит Оська-поляк.

И оба уходят. Николай Иванович Попов остается. Он вспоминает годы, когда, как и все мальчишки, за счастье считал побывать на этой колокольне, дернуть за веревку, привязанную к языку большого колокола, оглохнуть от праздничного перезвона. Да, другая жизнь, совсем другая пришла. Будто и не было детства, молодости, будто уже и не он служил на военном корабле, был в далекой Японии, видел, возвращаясь из плена, Китай, Сибирь, Урал, Москву.

Вечер сегодня тихий. Завтра, в воскресенье, «на обещанный» – шумно будет, вся округа соберется. Престольный-то у них – Покров. А «обещанный» – Всех Святых праздник.

«Церкви нет, а праздник остался… Вот как! – удивился в себе старик. – А без церкви дак чего – фулиганство одно!..»

Дед Попов еще долго сидел на колокольне один. Смотрел и ничего не видел – вспоминал, думал.

Это теперь лучше не упоминать, а раньше не скрывали – все знали, да и сегодня помнят – в семье Поповых в каждом поколении монахи были. Или кто-либо из братьев, или дочь в монастырь уйдет. Были и иеромонахи среди них (оттого, может, и фамилия Поповы пошла). И у него брат был монахом – умер уже. Вот и сам он – не монах, а все ж, как инвалидом в Семигорье вернулся, все при церкви. Раньше сторожем, теперь вот так получилось. Да что ж делать-то… Его и батюшка-страдалец отец Анатолий, перед тем как забрали его и церковь закрыли, благословил, просил, чтобы он при церкви оставался, хранил от осквернения алтарь. И дед Попов никого в алтарь не пустил, запер на замок, да и все – кладовка, мол, там. Иконы, какие смог, тоже прибрал, многие из них разобрали по домам бывшие прихожане.

Старик отбил девятичасовые склянки, постоял еще, посмотрел на розовеющее в закатном солнце озеро, на зарождающийся туман, тонкие пряди которого начинали свиваться над водой, на всю эту округу, поля которой исходил он с косой и плугом еще до призыва на морскую службу, тропки которой в детстве уминал босыми пятками. Спустился с колокольни, привычно управляясь одной рукой, запер низкую деревянную дверь большим навесным замком. Пошел вокруг церкви, мимо и между могил.

В кустах возня и смех. Ясно: парни сирень рвут. Николай Иванович особо не ругался, лишь бы не баловали, могилы не трогали. Но сейчас увидел на примогильной скамейке парня и девушку. Как положено – его пиджак у нее на плечах и рука его тоже на ее плечах, и что-то шепчет ей в ухо, а она его веточкой сиреневой по губам.

Услышав шаги старика, девушка сорвалась с места.

Да подожди! – Парень ее удерживал за руку. – Чего тебе, дед? – к старику обернулся.

Да мне-то ничего. Это вы другого места не нашли. Ты вроде не наш. С Космова, что ли?

Не твое дело, дед, – огрызнулся парень и побежал за вырвавшейся все-таки девушкой.

Я вот тебе дам – не твое дело! Вот парням-то скажу – наваляют. Ишь ты… – недовольно бурчал старик, короткими шажками подвигаясь по тропке между могил.

«А девка-то – Валька, что ли, Костромина? Похоже, что Валька. Ох, быстро растут – давно ли соплюшка тоже была. С дедом-то ее, с Андреем, смеялись, что вот бы Ванька-то взял бы Вальку – породнились бы. А она с каким-то уж жмется. Да это вроде Митька – бухгалтер кружевной артели. А Ванька так о девках и не думает, а ведь… Сколько же ему получается-то?.. Иван, отец его, в конце семнадцатого приходил. Значит… этот-то Ванька – с восемнадцатого. Сколько это получается-то?.. Пора. Пора уж жениться-то ему. Да ведь и я такой же был. Все мы, Поповы, такие. Да…»

Вот и могила дружка его Андрея Костромина, с деревянным темным крестом. Пятнадцать лет в могиле Андрей, одногодок его. «А я вот зажился. А и хочется пожить-то. Помирать пора, а хочется…»

«А вот и Александра Харитоновна моя. Вот и ты…» – к могиле жены подошел, постоял, прошептал что-то, кивнул. Дальше пошел.

2.

Озеро нынче спокойное. А бывает – подует дольник-ветер вдоль озера (оно вытянуто, как щука, с юга на север), разгонит волну – страшно.

Иван Попов спускается по заогородной тропке к озеру. Вечереет. И долго еще и после зорьки будет витать миражный, забеленный туманом свет. Потом на краткий миг стемнеет – и снова заря, уже утренняя.

Роста Иван небольшого, но плечистый, ладный, волосы светло-русые, глаза серые – летом до голубизны выгорают. Мать его, Катерина, глянет нечаянно, ахнет – отец же вылитый! На деда своего, Николая Ивановича, тоже похож.

Семилетку Иван не окончил (семилетняя школа помещается в том же доме, неподалеку от храма, где раньше была церковно-приходская). Из-за ерунды вроде и получилось-то, а – наотрез: не пойду больше, и все тут!

Учился Иван не очень хорошо, но школу любил, старался. В одном с ним классе учился Митька Дойников. Тот вроде и не старался, а отличник был, на лету все схватывал. В любых делах – Митька заводила. А насмешник такой, что не дай бог на язык ему попасться. Ванька попался.

В пятый класс он пошел в пиджаке, перешитом матерью из старого отцовского. Радовался – настоящий пиджак, как у взрослого!.. И чего Митька смешного нашел – давай смеяться, пальцем тыкать: «Батькин пиджак, батькин пиджак!» А Ваньке особенно обидно оттого, что отца-то своего он в глаза не видывал. Смеется Дойников, да еще такие рожи корчит, что и весь класс – впокатушку. Ванька и сорвался, убежал. И с тех пор в школу – ни ногой. Хоть мать и силком заставить пыталась, и со слезами: «Не позорь меня перед людьми. Скажут – безотцовщина, дак и не выучился…» Даже директор школы Антон Сергеевич приходил, с матерью и с ним разговаривал. Нет, не стал больше Ванька учиться. В колхоз работать пошел. С тех пор все работы прошел. Сначала отправили его со старшим огород пахать (на колхозном огороде сажали картошку, морковь, огурцы, капусту). Гряду пахать – это не как поле под жито, надо лошадь левее плуга держать. Вот он, Ванька, и направлял ее, а старшой плуг вел.

Потом уже Иван сам и боронил, и поле пахал. Приметил председатель его тягу к механизмам – на конную молотилку поставил. Тут уже двое парнишек лошадей подгоняют, а он за старшего – снопы на барабан подкладывает, когда нужно – механизм смазывает, настраивает. Так вот уже несколько лет у него и идет работа в колхозе – весной пашет, летом косит траву на конной косилке, потом зерновые, ячмень, рожь, овес, потом, осенью, он же и молотит на конной молотилке – часть зерна в колхозе сушили и молотили по старинке, в овинах, цепами. Зимой – вывозил в поле навоз, возил сено, дрова. Все у него хорошо получалось, все ему нравилось в этой работе, не жалел Иван, что из школы ушел.

С девушками он и правда не гулял. Как в школе еще в Вальку Костромину влюбился, так ведь на других и не смотрел, а и ей-то сказать не мог. Не то что сказать – выдать себя хоть чем-то боялся. А она в последнее время с Митькой Дойниковым гуляет.

Года два назад, весной, Ванька, да и все, кто не поленился, хорошо рыбы взял. Сети прямо на водополье, заливаемом в половодье луге, ставили, рыба в считанные минуты сети забивала, успевай освобождать и снова забрасывать.

И поехали удачливые рыбаки-семигоры в город, на базар, рыбу продавать. Иван тоже. Хорошо заработал. Там, в городе, и купил гармошку. Почти что все деньги на нее и извел.

Мать узнала – только руки развела, хотела хлестнуть его мокрой тряпкой, да махнула, отвернулась, ушла. Отец-то его, муж ее, тоже играл; продала она гармонь, когда одна с дочерью и сыном осталась.

Иван быстро на гармони играть выучился. Может, для того больше и выучился, чтоб с пляской не приставали: не умел он плясать, стеснялся.

Но что бы причиной ни было, а играть любит. Ах, как гармошка ему нравится! Розовые меха, перламутровые кнопки, кожаные ремни, податливый его пальцам голос. Всю душу его гармошка выпеть может. И ведь никто не учил. Сам на слух любую мелодию, не только под пляску, но и песни подобрать может.

Тропа петляет среди ивовых кустов и зарослей осоки. Взлетел из травы голенастый, с длинным кривым клювом, кулик. Слышны пронзительные крики чаек впереди, на озере. Стрекозы перелетают со стебля на стебель, зависают в воздухе, их так много, что кажется, это они своими слюдяными, синеватыми, взблескивающими на солнце крылышками и делают легкий ветерок.

Иван вышел на берег, столкнул на воду лежавшую в траве плоскодонку, влез, вставил весла в уключины, погреб. И еще долго шуршали весла и борта о хвощи и осоку, пока лодка не вышла на чистую воду.

Солнце садится в заозерный лес. Вода – лазоревая, розовая, сиреневая.

Сеть поставлена от прибрежной мелкоты, от того места, где заканчивалась озерная трава, вглубь озера, к середине, натянута между двумя крепко вбитыми в глинистое дно батогами. По верхнему краю сетки – берестяные поплавки, по нижнему – грузила, две тяжелые ржавые гайки от какого-то механизма, старинные, из обожженной глины, с камнем внутри.

Сетку Иван не снимал – только проверял, склонившись, поднимал кусок сети, вынимал рыбу. Все больше лещ, но вот и щука, вот и хищные горбатые окуни, вот и царь-рыба – нельма…

Так бывает на озере: туман сгущается вдруг, внезапно, такой, что не видишь пальцев собственной вытянутой руки. Да где же берег-то? Уж какой бы ни был туман, а в своем-то озере не заблудится ведь семигор. Но не шуршат весла осокой – будто не к берегу, а дальше в озеро плывет Иван.

И вдруг лодка уперлась в берег. Он потыкал веслом, раздвигая туман, вылез, поддернул лодку за носовую цепь. Звуки будто вязли в набухшем воздухе: не слышен ни плеск воды, ни звон цепи.

Еле виднелись вблизи кусты, деревья. Иван не узнавал место.

И тишина. Тишина такая – будто мхом уши заложило.

Но что это?.. Звук – сперва далекий, потом ближе, ближе... Голоса... Поют, что ли? Молятся?.. Церковь. Ворота в нее открыты, а там огоньки свечей и негромкое, торжественное пение. Да что же это за церковь-то? Такой и не видывал. Иван поднялся от воды, приблизился к храму, но дальше, за порог, не может и шага сделать. И к нему вышел монах, старый, весь в черном… и кресты белые на одежде, а за ним еще шестеро в монашеской одежде стоят, опустив очи долу.

Опять враг на Русь пришел. Будем молиться. А ты иди и не бойся. Иди! Бог с тобой, Иван. Вернешься – вместе помолимся, – молвил старец.

И снова все стало расплываться, глохнуть, исчезать, затягиваться туманом.

Говорят сказки, мол, был остров посередь озера – с монастырем на нем. Пришли в смутные времена воровские люди в их места – деревни, села, храмы божьи грабили, узнали и про монастырь на острове. Решили, что уж там-то, в защищенном водами озера монастыре, богатства несметные хранятся. Собрали все лодки в прибрежных деревнях, поплыли к острову.

И узнали монахи о приближающихся врагах. А было монахов тех семеро вместе с игуменом. И молились они. И когда вступили враги на остров, вдруг не стало ни острова, ни монастыря, ни монахов, ни воровских тех людей. И лишь на великие церковные праздники или же перед великой бедой открывается тот остров чистому душой человеку.

Иван вернулся к лодке, столкнул на воду, поплыл. Туман расступился. Да вон и берег, вон и село!

Вернулся домой. А все не в себе был, все понять не мог – виделось ли ему или же на самом деле все было.

Где ж ты столько времени был-то? – мать заругалась. – Я уж хотела мужиков поднимать.

Иван на часы-ходики глянул: было пять минут пятого уже нового дня – 22 июня 1941 года.

На озере, сеть проверял.

Да где же рыба-то? – мать все успокоиться не могла. – Где ты был-то, Ванька?..

На озере, – повторил он. – Рыбу-то я оставил в лодке. Я сейчас!

Да сиди уж.

Но он уже выскочил из избы.

3.

На рассвете 22 июня, в день Всех святых, в земле Российской просиявших, армии Германии и ее союзников перешли границу СССР. Авиация немцев бомбила советские города…

* * *

Над озером, над заозерным глухим лесом, над Семигорьем, над миром вставало солнце, разгоняло ошметки тумана.

Иван спустился по росяной тропке к воде. Всмотрелся в озерную даль, хоть и знал, что не увидит там ничего особенного: зеленый шелк осоки, вода, чайки и утки на легких волнах, темная полоса дальнего берега. Взял мешок с рыбой, пошел домой. Но по пути свернул к церкви, к деду Николаю. Дед в сторожке при церкви и кладбище живет. Толстые липы и березы над могилами затеняют кладбище, сирень опьяняет запахом.

Иван не хотел будить деда, положил две рыбины на крыльцо и пошел прочь. Но сообразил, что рыб могут утащить вороны, которые во множестве сидят на макушках старых деревьев, или вон та черная, с рыжими подпалинами, собака, неизвестно чья и откуда тут взявшаяся.

Он вернулся к сторожке, дернул дверь. Она подалась, сразу пропуская в единственную комнату: окошко напротив двери, под ним топчан с раскинутым старым тулупом, стол сбоку. В углу над столом икона. Дед на коленях. Молится.

Поднялся тяжело.

Чего ты? – Глянул на ходики, подумал сразу – не пропустил ли время для первых «склянок». Не пропустил.

Вот, дед. Рыба. – И, помолчав, добавил: – Дед, а я ведь, кажись, на острове был сегодня.

На каком? Зачем?

В озере было несколько небольших пустынных островков, на которых разве только захваченные непогодой рыбаки иногда ждали спокойной воды.

На том. На тайном.

Старик посмотрел на него, недоуменно сперва. Потом нахмурился, бороду почесал.

И чего же видел там?

Святых видел. Сказали, война будет.

Ну… не знаю. Давай рыбу-то, спасибо. Много взял, молодец, – похвалил, кивнув на мешок.

А когда ушел внук, пал на колени, зашептал молитву истово – ведь и сын Иван этих монахов видел. Перед тем как ушел из дома насовсем.

Сын его, тоже Иван, отец Ивана, ушел еще на германскую (только по весне женился, а в августе забрали); жена дочку первую уж без него, но в положенный срок родила. В семнадцатом Иван вернулся. На две недели только и приехал. На гармошке поиграл, дочь на руках подержал, посенокосить успел и снова ушел. Когда уж прощались, тоже сказал тихонько вдруг: «Батя, я на острове был. Молятся там». И ушел. Через полгода письмо: «Погиб за рабоче-крестьянскую власть». А еще через три месяца родила Катерина сына, которого тоже Иваном назвали.

Глава вторая

1.

Красное солнце встало над миром.

С колокольни разнеслись, будто подскакивая, раскатились по округе шесть ударов в колокол.

Иван запряг жеребца в косилку. Поехал на указанный бригадиром лужок. Хоть и воскресный день – да ведь трава-то не ждет. Перестоит – силу потеряет.

От бессонной ночи и монотонной тряски на косилке разморило его. К речке сбежал, умылся. А когда поднимался – снова услышал дребезжащий звон от села, с колокольни. Нет, не часы дед отбивает. Пожар, что ли?..

Иван заоглядывался тревожно. Не видно дыма нигде. Поехал в село.

У сельсовета уже толпа.

На крыльце: председатель сельсовета Ячин – щуплый пожилой человек в пиджаке поверх старой гимнастерки, в фуражке без кокарды; председатель колхоза Коновалов – высокий, худой, сутуловатый (пиджак на нем висит, будто с чужого плеча), со щеткой усов и зачесанными назад волосами; представитель райкома партии, выходец из Семигорья, потому всем известный Круглов – круглый и белесый, с неизменным портфелем под мышкой; незнакомый молодой человек в военной форме.

Это-то что за офецер? Баской-ти?.. – старуха, видно, еще не понявшая, о чем речь, у товарки спрашивает.

С района, говорят, приихал.

Тихо вы, тарахтелки! – ругается стоящий рядом ветеринар Глотов, но сам еще добавляет поучительным тоном: – Офицеры-то при царе были – теперь командиры.

С крыльца доносятся фразы, по мере их понимания мрачнеют лица людей:

Товарищи, фашисты напали на нашу Родину!.. Дадим отпор фашистам… Слава нашей советской Родине, слава партии большевиков, слава товарищу Сталину!.. Все как один!..

Да что случилось-то?

Война, немцы напали. Говорят, Молотов по радио выступал.

Ну, дадим немчуре.

Как бы тебе не дали...

Что за разговоры!

Тихо там!

Товарищи, теснее сплотимся вокруг нашей партии!..

«Опять враг на Русь пришел. Будем молиться. А ты иди и не бойся. Иди! Бог с тобой», – снова прозвучали внутри Ивана Попова слова монаха.

К вечеру стали собираться на праздник. Война войной, а праздник – он всегда был.

Те, кто из дальних-то деревенек шли, еще и не знали ничего. Так что, как новая партия парней и девок в село заходила, начиналось:

Слыхали?

Чего?

Война!

Какая еще война?!

С немцами! Молотов, говорят, выступал!..

Начальство – Ячин, Коновалов, Круглов, лейтенант Ершов – сидели в сельсовете у раскрытого окна, курили.

Надо еще собрание сделать. Люди подходят. Надо выступить, разъяснить ситуацию. А гулянка бы сегодня и вовсе ни к чему, – представитель райкома Круглов сказал.

Нет. Это, Савелий Ферапонтович, никак нельзя. Гулянку не остановить. Пусть, – председатель колхоза Коновалов свое мнение выдал.

Ершов с председателем согласился. И Ячин поддакнул:

Пусть гуляют. Приказа ведь о мобилизации еще нет.

Еще нет, – подтвердил Ершов. Знал, что завтра приказ будет, потому он и здесь. Завтра, после того как по телефону в сельсовет передадут приказ, он и начнет работу по мобилизации.

А гулянка зачиналась без спросу и разрешения.

Пиликает гармонь, по улице парни идут.

Как в деревенку заходим –

Телеграмму подаем:

«Убирайте, бабы, девок,

Нет – так замуж уведем!»

Это косминские, что ли? – райкомовец спросил.

Нет. Это, кажись, бариновские, – председатель сельсовета сказал с усмешкой.

А с улицы неслось:

По деревенке пройдем

Да девяносто один раз.

Все окошечки завешены –

Не видно, девки, вас.

Тут и девки откликнулись:

Мы девчата боевые,

В девках не останемся.

Ох, и горе же тому,

Которому достанемся!

 

Да, девки у нас боевые! Точно – не засидятся, – снова председатель сельсовета Ячин сказал и улыбнулся.

Да женихов-то сколько уйдет. Вернулись бы, – покачал головой председатель колхоза.

Словно в подтверждение его слов кто-то выдал (наверное, поколение за поколением семигорских парней сочиняли эту частушку):

Завтра в армию забреют,

Завтра в армию возьмут!

Завтра слезоньки у девушек

Из глазок потекут!

Ну… дадут фашисту по зубам и вернутся! – бодро Круглов сказал.

Не говори «гоп»... – Коновалов начал, да сам себя и оборвал.

Стали по домам расходиться. Круглов – к старикам родителям, которые уж заждались его, первым, пожав всем руки, ушел, будто укатился, плотно зажимая под мышкой свой портфель. Коновалов гостеприимно пригласил лейтенанта переночевать у него (жил-то в неважной бобыльской избушке, родительский его дом одряхлел без присмотра, давно уже разобран на дрова). Ячин тоже позвал. Но Ершов попросился ночевать в сельсовете.

Так и ладно, кабинет-то я запру, а вот тут, на диванчике – пожалуйста. А то – ко мне все-таки? – Полуэкт Сергеевич Ячин приговаривал, запирая дверь в кабинет.

Нет. Я, знаете, поздно ложусь, – лейтенант Ершов говорил, посматривая на стоявшие тут старые напольные часы, тикавшие громко и как-то вразнобой. – Прогуляться еще хочется. – И вдруг спросил: – А это откуда тут такие? – кивнул на часы.

А, это-то… Часы-то… – Ячин замешкался, а Коновалов сказал:

Это от старого хозяина, поповский дом-то, выслали его.

Ершов кивнул.

Ну, ваше дело молодое, – Ячин сказал, протянул руку лейтенанту.

Ершов, оставшись один, закурил снова. Запоздало подумал, что надо было хотя бы поужинать у председателя. Вынул из планшетки (кожа ее темно-коричневая, без единой еще царапины) кусок пирога, завернутый в газету, налил в стакан стоялой воды из графина. Гармонная игра, частушки, голоса долетали с улицы, беспокоили, звали.

Олег Ершов – городской. Закончил десять классов и военное училище. Выпустили их из училища досрочно (и доучиться-то месяц оставалось) – 14 мая. Направили на западную границу. В такой ситуации о скорой войне догадался бы и полный дурак. Так что о том, что очень скоро (не через год-два, а в ближайшие месяцы) придется вступить в бой с фашистами – все военные, от наркома обороны до курсанта-первокурсника, знали.

Угораздило же его накануне выпуска, 13 мая, в госпиталь попасть с воспалением легких. Через месяц дали недельный отпуск, а затем – в распоряжение райвоенкомата, направлявшего когда-то в училище. Что ж, теперь он точно знал, что в тылу не засидится, скоро на фронт, может, вот с теми, кто сейчас гуляет на улице.

Ершов курил, стряхивая пепел за окно. На столе лежала пачка газет. Взял для интереса верхнюю, прочитал: «Колхозное знамя». Орган райкома ВКП(б). На первой же странице сводка показателей работы колхозов и совхозов района. И по всем показателям «Сталинский ударник» впереди. «Ну еще бы! Отстающему колхозу такое бы название не дали», – подумал Олег. И заглянул в конец сводки – последним был колхоз под названием «Смычка».

Пробежал и заметку под мутной фотографией: натужно улыбающаяся (от ретуши похожая на пожилую цыганку) женщина в платке и халате держала в обеих руках по поросенку.

«Не по дням, а по часам.

Работая свинаркой на ферме колхоза «Вожатый», Августа Мефодиевна Дробова во время опороса в течение трех недель проводила дни и ночи на ферме, там и спала. Ни одного случая падежа!

Под ее внимательным уходом поросята росли не по дням, а по часам. В недельном возрасте они весили пять-шесть килограммов и прибавляли от 600 до 1000 граммов в сутки.

Всем бы свинаркам перенять опыт Августы Дробовой!»

И подпись: «Колкор Корин».

Это кто ж такой – колкор?.. Ершов озадачился. А-а, наверное, колхозный корреспондент. И еще подумал – этому бы Корину на ферме поспать, как той свинарке.

Еще одну заметку прочитал, уже только потому, что тем же Кориным подписана была.

«Беда рекордистки Вероники.

Доярка колхоза им. Кирова Нина Петровна Зубова обнаружила, что у коровы-рекордистки Вероники болит сосок. Нина Петровна всполошилась, побежала в контору колхоза, из глаз ее текли слезы.

Через некоторое время о больном соске Вероники узнали в колхозе все. Партбюро колхоза ставит этот вопрос на своем срочном заседании. Секретарь партийной организации тов. Позгалец на этом заседании с тревогой говорит:

Представляете ли вы, товарищи, что значит сосок Вероники? Это честь нашего колхоза. Это мировой рекорд от коров остфризской породы. В капиталистических странах больше 10 тысяч литров молока от таких коров не получали, а мы хотим взять от Вероники 11 тысяч литров. Надо сейчас же принять самые решительные меры к тому, чтобы сосок Вероники был в ближайшее время вылечен! За работу, товарищи!»

Олег представил, как прочитал бы про сосок Вероники в своей группе в училище. Губы в улыбку потянулись. И тут же понял, вспомнил, что большинство ребят из его группы уже воюет. Аккуратно вырвал лист с заметкой о рекордистке Веронике, свернул, сунул во внутренний карман гимнастерки.

Он будто специально себя все сдерживал, не бежал на голос гармошки и девичий смех. Неторопливо, будто еще накапливая солидность в себе, поправил портупею, одернул гимнастерку, вышел на крыльцо сельсовета, запер, как наказал председатель, дверь, ключ под порог сунул. Вышел на улицу.

Играли Ванька Попов и гармонист из Космина, ближайшей деревни. Они как будто соревновались, а может, наоборот, передых друг другу давали. Плясали тоже вперемежку – семигорские девчата, косминские парни, из других деревень…

О! Товарищ командир, к нам давайте! – Первой увидела Ершова невысокая крепкая девушка в платье, по-городскому сшитом, в блестящих даже сейчас, в сумерках, ботиночках.

Ершов подошел. Опять портупею поправил, достал пачку «Казбека». Самый бойкий – видно, из местных – стрельнул тут же у него папироску.

Как думаете – долго воевать будем? – парень спросил, прикурив от спички, тоже протянутой Ершовым. Был это Митька Дойников.

Не думаю, что очень долго, но и легкой эта война не будет. Всерьез будем воевать, товарищи.

Ишь какой сурьезный! – опять та девушка голос подала; подружки ее захихикали. И, не глядя на Ершова, будто и нет тут его, выскочила в круг, гармонисту махнула, выдала:

Полюбила лейтенанта –

И ремень через плечо.

Получает тыщу двести

И целует горячо!

Ну… Верка дает! – сказал кто-то. И осуждение, и зависть в голосе.

Ершов папиросу замял, вышел в круг тоже. Частушек он не знал, да и плясал не очень. Но тут пошел, пошел – топнет, ладонью по голенищу хлопнет.

Иван Попов играет на гармошке. Две девчоночки обмахивают гармониста веточками, комаров отгоняют.

Ершов старательно пляшет, каблуками крепко землю мнет.

Сноп бы под ноги – вымолотил бы, – кто-то из парней говорит со смешком.

А Митька Дойников Валю Костромину на глазах у всех лапает.

Да отстань ты! – она на него ругается и ближе к Ивану отходит.

Что – отстань! Война же, заберут вот завтра! – тянет ее за руку от круга Митька.

Вань, ну скажи ты ему! – Валя просит.

Отстань от нее.

Чего?!

Гармошка замолчала. Все на них смотрят, видят, что дело нешуточное.

Чего отстань-то? – это уже Ивану Митька говорит. – Я вот тебе отстану! – в плечо толкнул. Иван ремень гармони с правого плеча уже скинул.

Если б не Ершов, добром бы не кончилось.

Нам завтра, ребята, может, в бой идти вместе. А вы? Думайте хоть! Все, шутки кончились. Война! – И будто самого себя убедил, серьезный стал, в пляску уж не пошел больше, пошагал, да так твердо, уверенно – будто и по делу какому, будто и знал куда. Остановился, развернулся, к сельсовету пошел.

Товарищ военный, – женский голос позвал. «Вот оно, – внутри заныло сладко. – Вот оно». Две девушки у соседнего дома стояли. Одна – та, что частушку про лейтенанта пела. – А вы бы нас не проводили?.. Вот надо ей в соседнюю деревню, а поздновато уж, темно.

Провожу, конечно.

Туда втроем шли по ночному проселку, девушки запевали частушки, смеялись, спрашивали о чем-то лейтенанта, тот отвечал. На околице одна из подружек простилась, к своему дому побежала.

Шли обратно. Все дышало кругом. Дергал в поле дергач; соловьи, будто парни-гармонисты, сменяли друг друга в любовном свисте; казалось, кто-то перешептывался и вздыхал в кустах; туман, живой, шевелился над озером. Пахло травой, влагой, землей, жизнью.

И вела, влекла лейтенанта Верка Сапрунова, отчаянная девка, к стожку за леском, вчера сметанному…

А в Семигорье еще догуливают.

Смотри-ка, директор-то… Ничего себе, пьяный же в доску… – Один парень другого локтем в бок тычет, на директора школы Антона Сергеевича Сняткова, ведомого женой, кивает.

Эх вы, дурачки, он же жалеет вас, не на праздник же вам идти-то, – говорит жена, рукой обхватившая мужа, плечо подставившая, тащившая его на себе домой.

А парни-то и не смеялись – поражены были, впервые директора школы в таком состоянии видели.

2.

В Семигорье собирались партии мобилизованных из ближних и дальних деревень. С мужиками и парнями шли матери, сестры, жены, дети.

Ночевать устраивались в здании сельсовета, в конторе колхоза, у родни.

Из дальней деревни Степановки пришли трое подлежащих мобилизации. Среди них и Егор Другов. Его провожала жена Настя – дочь Катерины Поповой, Ванькина родная сестра, внучка деда Николая. Пришли и две их девчоночки пяти да четырех лет – Даша и Глаша.

Бабушка, а ты нас научишь кружево плести? – девочки к бабушке Кате ластятся.

Да мама-то вас разве ж не учит?

Не учит! – хором и радостно кричат сестренки.

Есть мне когда учить-то… Скажете же… – смущается, краснеет даже, Настя.

Ну давайте… – соглашается бабушка. Подвигает пяльцы с подушкой для кружева. Втыкает булавки. Помогает им заплести косички из ниток, объясняет. Да вдруг и забудет говорить-то, и пальцы, сухие и твердые, похожие на коклюшки, замрут.

Бабушка, а дальше?

А у бабушки слезы по щекам бегут.

Мужики за столом, бутылочка на столе. Выпили по стопке. Дед Николай Иванович, пытаясь бравость свою показать, на Катерину с Анастасией прикрикнул:

Нечего слезы лить! Вернутся скоро! Победят Гитлера!..

Да молчи уж, дед. – Настя рукой махнула и, не скрываясь, к Егору своему прижалась, за руку его двумя руками ухватилась.

Ладно, пойду я на дежурство – никто не отменял, – сказал дед и, натянув картуз с мятым матерчатым козырьком, ушел в свою сторожку.

 

Иван все работой себя старался занять – на дворе что-то потюкал топориком, за водой сходил. У колодца встретился с Валей Костроминой. Что-то сказал ей, что-то ответила она.

В этот вечер, 24 июня, уже никаких гулянок и пьянок не допустили. В магазине запретили продажу водки. Всё же пьяные были… Двоих даже Ершов «арестовал» с помощью председателя сельсовета Ячина. Заперли на ночь в какой-то кладовке.

Днем почтальон привез газеты от 23-го. Одну из них, «Правду» или «Известия», ветеринар Глотов прихватил в конторе и сейчас спешил на излюбленное место чтения – колокольню.

Между прочим, случилась сегодня история: Оська-поляк не явился на призывной пункт, устроенный в сельсовете. Сперва думали – мало ли, припозднился, придет. Не приходил. На рабочем месте, в пожарке, Оськи не было. Домой к нему парнишку отправили. Мать его, глухая старуха Марья Полякова, сказала, что ушел еще рано утром.

«Может, уже объявился Оська», – думал Глотов, подходя к пожарке-церкви.

Сам Глотов призыву на военную службу не подлежал, чему и были подтверждением его очки с толстыми стеклами и металлическими дужками. Но и он уже задание и даже приказ получил. Круглову позвонили из райкома партии, а он, переговорив с Ячиным и Коноваловым, вызвал Глотова, назначил ответственным по Семигорскому сельсовету за мобилизацию лошадей. Должность немаленькая – не только ведь в своем колхозе, во всей округе лошадей осмотреть, годных для войны отобрать. Завтра вот он уже в дальний колхоз поедет (в своем-то колхозе от жеребенка, вчера родившегося, до пожарного мерина – всех знал). Ветеринар полнился значимостью, но и побаивался ответственности. Чаще обычного поправлял очки на носу.

Нет, Оська-поляк не объявился. Но был другой приятель деда Попова – пожилой колхозник Авдей Бугаев, отец осужденного за прошлогодний пожар бригадира.

Ну давай читай, Сано, – попросил Попов ветеринара, когда тот газету из-за пазухи достал.

Глотов, поправив очки, торжественно начал:

«Выступление по радио заместителя Председателя Совета Народных Комиссаров Союза ССР и народного комиссара иностранных дел Молотова. Двадцать второе июня тысяча девятьсот сорок первого года…»

Это еще позавчера он по радиву говорил? – перебил Попов.

Да, – недовольно ответил ветеринар и продолжил, но уже не так торжественно, как начал: – «Граждане и гражданки Советского Союза! Советское правительство и его глава товарищ Сталин поручили мне сделать следующее заявление. Сегодня, в четыре часа утра, без предъявления каких-либо претензий к Советскому Союзу, без объявления войны, германские войска напали на нашу страну, атаковали наши границы во многих местах и подвергли бомбежке со своих самолетов наши города – Житомир, Киев, Севастополь, Каунас и некоторые другие, причем убито и ранено более двухсот человек. Налеты вражеских самолетов и артиллерийский обстрел были совершены также с румынской и финляндской территории… Ложью и провокацией является вся сегодняшняя декларация Гитлера, пытающегося задним числом состряпать обвинительный материал насчет несоблюдения Советским Союзом советско-германского пакта…»

Вот как! Сами напали, теперь на нас и сваливают! – не выдержал дед Попов. Бугаев молча покивал.

Глотов ничего не сказал, только недовольно глянул на старика. Продолжал:

«Правительство призывает вас, граждане и гражданки Советского Союза, еще теснее сплотить свои ряды вокруг нашей славной большевистской партии, вокруг нашего советского правительства, вокруг нашего великого вождя товарища Сталина. Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами».

Вот как, значит. Так, значит… – снова первым подал голос Николай Иванович Попов.

В конце-то как там? – спросил Авдей Бугаев. – «Наше дело правое…»

«Враг будет разбит, победа будет за нами», – Глотов еще раз прочитал.

Дай бог, дай бог, – негромко сказал дед Попов.

А Авдей вдруг спросил, неизвестно и кого:

Так почто не Сталин-то, а Молотов выступает?

Ну… Сталин… – не нашелся, что сказать, Глотов.

У Сталина делов щас… – Николай Иванович Попов добавил.

Прочитал Глотов и указ о мобилизации, по которому призывались военнообязанные, родившиеся с 1905 по 1918 год включительно. И сводку за 22 июня.

 

3.

Поутру 25-го застучали двери, заскрипели калитки. С котомками за плечами выходили мобилизованные. Лейтенант Ершов, с глазами узкими и красными от бессонных ночей (как из райвоенкомата сюда выехал, почти и не спал), но подтянутый и бодрый, ждет на крыльце сельсовета.

Вера тут же стоит, неподалеку, в своем городском платье, платочек в руке мнет. Лейтенант строго поглядывает на нее, но пока молчит.

Подходят мужики: на руках младший ребенок, жена ухватилась за локоть, ребятишки постарше к ногам жмутся. Парней матери и сестры провожают.

Прошли по главной улице, вышли к большаку, к мосту через речку. Дальше никогда провожать не ходили. Прощаться стали. Бабы завыли. Тут Верка больше не сдерживалась, к лейтенанту бросилась. Ершов коротко, сильно прижал ее и отстранил, отвернулся, платочек, что она в руку вложила, в карман галифе сунул.

Поначалу невесело шагали, потом Ванька Попов гармошку развернул, еще кто-то. Все заговорили, запокуривали на ходу.

Шли по старой Сухтинской дороге вдоль озера в райцентр – озеро узкое, но почти на сто верст вытянутое. На дороге местами еще булыжное мощение осталось, по большей же части уже обычный проселок, умятый телегами: машин и тракторов тут еще и не видывали.

Сколько веков этой дороге?.. Шли по ней когда-то кандальники под охраной конвоя; тянулись купеческие обозы на городские ярмарки; проезжали по ней великие князья и цари – на молебны в северные обители; уходили из века в век рекруты; ковыляли калики перехожие; а по большей части – тряслись на тележонках да уминали лаптями крестьяне, жители сел да деревень, что, как бусы на нитку, на эту старинную дорогу нанизаны.

К вечеру партия мобилизованных из Семигорского сельсовета в количестве пятидесяти человек, пройдя за день около сорока километров, остановилась в стенах бывшего монастыря, в селе Крутицы. И монастырь назывался Богородице-Рождественский Крутицкий. Впрочем, и тут уже не монастырь, а то, что осталось от него. В сестринском корпусе – закрытая по летнему времени школа. Какие-то розовые развалины в зарослях иван-чая. В Богородицком храме был теперь клуб, и в тот вечер показывали фильм.

Почти все пошли на фильм: до их краев кино редко доезжало. Смотрели на незнакомую шахтерскую жизнь. Переживали, когда вредители устроили обвал в шахте, смеялись шуткам героя фильма Вани Курского. А уже после фильма устраивались на ночлег – прямо во дворе, на траве, ночь была теплая. Кто-то напевал песню из фильма: «Спят курганы темные, солнцем опаленные». Тут же на гармошке пытались подбирать мелодию, слова вспоминали.

У костров, домашними запасами подкрепляясь, негромко переговаривались.

Тут монашки жили, я еще помню, – рассказывал немолодой серьезный мужик (весь день он молчал, а тут, видно, от воспоминаний расчувствовался). – С мамкой ходили сюда, у ней тут сестра была, тетка моя, значит, божатка. Добрая была тетка-то… Да и остальные-то монашки – добрые. Говорят, среди них и дворянки были, так у тех в кельях и сахарок водился. Вот и даст, бывает, какая сахарку-то.

А правда, что господ из города за деньги принимали? – спросил, нагло ухмыляясь, дюжий парняга, развалившийся у костра, ковырявший травинкой в зубах.

До мужика не сразу дошел смысл, а когда понял – аж побелел от обиды:

Чего мелешь-то? Дурак! – прикрикнул.

А чего им – ни семьи, ничего… – тот же парень сквозь зубы цедил.

Да разве ж для того люди в монастыри уходили?! В миру-то грешить сподручнее. А здесь – молились да работали.

Ты пропаганду-то религиозную не разводи, дядя. – Парень уже явно издевался над мужиком; приятели его, трое парнишек, ради выпендрежа перед которыми он и старался, хихикали.

Прекратил это кураженье неожиданно Митька Дойников.

Замолчи-ка ты, дружок! С тобой, видать, девки-то не гуляли – беспокойный такой на это дело.

Чего? – Верзила поднялся.

Дойников тоже не мал ростом, но на голову этого ниже. Да тот и в плечах широк. Только это Митьку, одного из лучших кулачных бойцов семигорской округи, не смутило – без замаха, снизу локоть под дых здоровяку воткнул. Тот и согнулся сразу.

Ну-ка, ну-ка… Хватит там! Разошлись!..

Обоих под руки друзья-земляки прихватили, развели.

Ты молодец, – сказал Иван Попов Дмитрию Дойникову и руку протянул; тот небрежно ладонь сунул, но рукопожатие было крепкое. Оба ведь и свою недавнюю стычку помнили.

Ничего, ерунда все. Надо таких на место ставить, – сказал Митька.

Он вон какой здоровый, а ты его сразу… – уважительно Иван сказал.

Да ну… – отмахнулся Митька. – Большие шкафы громко падают, – весело добавил.

Оба присели у костерка.

И тут две неожиданные фигуры в монастырских воротах показались. Странники по этой дороге (да и по другим – от деревни к деревне, от монастыря к монастырю) и раньше ходили, и нынче ходят. А эти, как не сразу поняли мобилизованные, – один слепой, другой глухонемой. Слепой – довольно высокий, с седой клочкастой бородой – одной рукой опирался на посох, другой – на плечо своего поводыря. Поводырь – ростиком пониже, костью пошире, лицо круглое и бородка округлая. Сам показал руками, мол, не говорю, не слышу. Одеты были оба чисто, опрятно, да уж больно как-то… даже для тех, кто из дальних деревень, необычно – так, может, лет тридцать назад одевались, а может, и сто. В армяках, кушаками подпоясанных, в войлочных круглых шапках, в портках, в лаптях с онучами. Лапотки, однако, новые, беленькие.

О, давайте к нам, божьи люди, – сразу к костру их позвали, зная, что странники либо сказку расскажут, либо песню споют. Дали им место на бревнышке у костра, дали и котелок на двоих, и хлеба. Не торопили, ждали, пока странники поедят, а и они терпения не испытывали, быстро управились.

Благодарствую, служивые, – слепой сказал, котелок с ложками отдавая.

А ты откуда знаешь, что мы служивые-то, а? Да мы еще и не служивые. Это тебе немой, что ли, нашептал? – опять тот здоровый парень засекаться начал, он сейчас тасовал колоду карт, раскидывал на себя и своих приятелей.

Все мы служивые, – слепец ответил.

А немой, закончив жевать, перекрестился и достал вдруг из котомки лыко, крючок-кочедык, да и принялся лапоть плести.

Ишь как ловко-то у глухого-то получается. Ну а ты-то что умеешь? – слепого спросили.

Да какие наши умения…

Расскажи-ка, дедушка, сказку, – кто-то попросил.

Сказку… Ну что ж… Сказку – можно! Про солдата и расскажу, – с достоинством ответил странник. Сидел он прямо и глядел мутными слепыми глазами прямо – чуть мимо костра, в сгущающиеся сумерки.

Тут потеснее к ним садиться стали, кто-то толкнул кого-то, ругнулись, кто-то закурил, другому прикурить дал. Странник дождался, когда все успокоятся, и начал:

Чур, мою сказку не перебивать, а кто ее перебьет, тот трех дней не переживет, – заговорил мягким, одновременно и пугающим, и насмешливым вроде голосом. – Вышел один солдат со службы, идет и думает: служил я царю двадцать пять годов, а не выслужил и двадцати пяти реп, никакой на рукаве нашивки нет! Видит: идет ему навстречу старик. Поравнялись, старик и спрашивает: «О чем, служивый, думаешь?» – «Думаю, – говорит, – о том, что служил царю двадцать пять лет, а не выслужил и двадцати пяти реп и никакой на рукаве нашивки нет!» – «Так чего же тебе надо?» – старик спрашивает. «А хоть бы научиться в карты всех обыгрывать, да никто бы меня не обидел». – Призывники-картежники при этих словах переглянулись, заусмехались. – «Хорошо, я дам тебе карты и сумочку – тебя никто не обыграет и не обидит». Взял солдат от старика карты и сумочку и пошел. Приходит он в деревню и просится ночевать. Ему и говорят: «Здесь у нас тесно, а вон в том новом дому, если не побоишься – ночуй». – «Чего же мне бояться?» – «Да так…» Купил солдат свечку да полуштоф водки, пошел в тот дом и уселся. Сидит, карты перебирает; рюмочку выпьет и карточку положит. В самую полночь вдруг двери отворились, бесенок за бесенком полезли в комнату; набралось их пропасть – и стали плясать. Солдат смотрит и дивится. Но вот один бесенок подскочил к солдату и хлестнул его хвостом по щеке. Встал солдат и спрашивает: «Ты что это – в шутку или вправду?» – «Какие шутки!» – отвечает бесенок. Тогда солдат и крикнул: «В сумку!» – как встречный дед научил. И все черти полезли в сумку, ни одного не осталось. Наутро солдат видит: хозяева дома несут гроб. Вошли в комнату, хозяин и говорит: «Во имя Отца и Сына и Святого Духа!» – «Аминь!» – ответил солдат. – «Да ты разве жив?» – спрашивают его. – «Как видите!»… Солдат так полюбился хозяевам, что они оставили его у себя пожить и женили на своей дочери. И зажил солдат богато и с женой согласно. Через год родилась у него дочь. Надо ребенка крестить, а матери крестной нет: никто к солдату нейдет. Вышел он на большую дорогу и думает: какая женщина встретится первая, та пусть и будет крестною матерью. Только что успел он это подумать, видит, идет древняя старуха – худая-прехудая, кости да кожа, и коса на плече. Солдат и говорит ей: «Бабушка, у меня дочь родилась, а крестить никто не идет». – «Так что же, – отвечает, – я окрещу, идите в церковь, я сейчас приду». Принес солдат младенца в церковь, и кума пришла, сняла с плеча косу, положила у порога, а когда окрестили ребенка, взяла опять косу и пошла. Солдат и говорит ей: «Кума, зайди поздравить крестницу!» – «Хорошо, – та говорит, – вы идите и приготовляйтесь, а я сейчас приду». Пришел солдат домой, приготовил все, скоро пришла и кума. Опять сняла с плеча косу, положила у порога и села за стол. Когда отпировали, она встала и говорит: «Кум, проводи меня!» Солдат оделся и пошел провожать куму. Вышли они в сени, она и говорит: «Кум, хочешь ли научиться ворожить?» – «Как бы не хотеть!» – «А ты знаешь ли, кто я? Я ведь смерть. Если тебя позовут к больному, и ты увидишь, что я стою у него в головах, не берись лечить, а когда буду стоять в ногах, то берись; спрысни больного раз холодной водой, он и выздоровеет. Прощай!» В этот год в той деревне сделалось столько больных разными болезнями, что солдат едва успевал переходить из одной избы в другую. И всех вылечивал: в ногах кума-то стояла. Случилось, что заболел царь, а слух о солдате, что он хорошо лечит, разнесся уже по всему государству. Вот его и призывают к царю. Входит солдат к царю, поглядел и видит: кума стоит в головах. Плохо дело, солдат думает. Однако велел принести скамейку и положил на нее царя. Когда это сделали, солдат и давай вертеть скамейку с царем, кума же его стала бегать кругом, стараясь быть в головах у царя, и до того добегала, что устала и остановилась. Тогда солдат повернул к ней царя ногами, вспрыснул его водой, и царь сделался здоров… «Ох, кум, кум! Я тебе сказала, что когда стою в головах, то не берись лечить, а ты по-своему делаешь, ну я тебе за это припомню!» – «Ты это, кума, в шутку или взаправду говоришь?» – «Какие тут шутки!» – «Так в сумку!» – крикнул солдат, и смерть залезла в сумку. Пришел солдат домой и бросил сумку на полати… Через год времени приходит к солдату Микола Милостивый и говорит: «Служивый, отпусти смерть! Народу старого на земле много, он просит смерти, а смерти нет». – «Пусть пролежит еще два года, тогда и отпущу», – сказал солдат… Прошло два года. Солдат выпустил смерть из сумки и говорит: «Каково, кума, в сумке?» – «Ну, кум, будешь ты просить смерти, я не приду к тебе». – «Обо мне, кума, не беспокойся, я и сам на тот свет приду!»

Тут слушатели заулыбались, задвигались. Но это еще не был конец сказки. Слепец продолжал; напарник его все так же невозмутимо орудовал кочедыком, уже заплетая головку лаптя.

Вот солдат живет да поживает, в карточки играет да водочку попивает; жена и дочь у него уж умерли, а он все жив. Однажды играл в одном доме в карты, да и услышал, что скоро придет антихрист и станет людей мучить. Солдат испугался и отправился на тот свет. Шел, шел, шел… приходит к лестнице, которая тянулась до неба, и сел отдохнуть; потом, собравшись с силами, полез по лестнице. Лез, лез, лез – и прилез к самому раю. А у дверей рая стоят апостолы Пётр и Павел. Солдат и говорит им: «Святые апостолы Пётр и Павел, пустите меня в рай!» – «А ты кто такой?» – спрашивают его. «Я – солдат». – «Нет, тебя не пустим, иди туда, вон тебе рай!» – и указали ему на ад. Солдат пошел к аду, у ада стоят два бесенка. Солдат и говорит: «Святые апостолы Пётр и Павел в рай меня не пускают; пустите ли вы меня в ад?» – «Иди», – говорят ему бесенки – и пропустили его в ад. Приходит солдат в ад; отвели ему там особую комнату. Он и лег отдыхать. Отдохнувши, насбирал толстых палок и понаделал из них ружей, наловил чертей, составил их в роту и начал их обучать военному искусству. Если который из чертей заленится, то ему и палкой надает. И всех чертей в аду замучил. Узнал сатана, что солдат, который должен быть в раю, живет у него в аду, и захотел его душою завладеть. Приходит к солдату и говорит: давай играть в карты! Только с таким условием: если я тебя обыграю, то ты будешь мой, а если ты меня, то я тебе отдам грешную душу. Солдат согласился, и они уселись играть. Играют, играют – и все солдат выигрывает. «Нет, – говорит сатана, – больше играть с тобой не буду, ты, пожалуй, у меня все души выиграешь». Узнали и бесы, что это тот самый солдат, у которого они сидели в сумке, и решились его выгнать из ада. Наговорили на него сатане, что он мучит чертей и никому спокою не дает своим солдатским ученьем, и сатана дал приказание по аду, чтобы выгнали тотчас же солдата. Окружили черти солдата и объявили ему приказ сатаны. Делать нечего – взял солдат свою амуницию и две выигранные у сатаны души, жены и дочери, и пошел. Только вышел он из своей комнаты, видит, все черти выстроились в ряд, заиграла музыка и запалили из ружей. «Э, чертовское отродье! Обрадовались, что я пошел!..» И всех их выругал. Приходит он опять к раю и говорит: «Святые апостолы Пётр и Павел, пустите меня в рай!» – «Да ведь ты отказался от рая, – говорят ему, – ступай в ад». – «Да я там был!» – «Так еще сходи». – «Да пропустите вот хоть эти две грешные души». – «Ну, пусть они идут», – сказали апостолы и отворили ворота. Солдат поставил впереди душу жены, сам встал за нею, а позади себя поставил душу дочери. Так все трое и вошли в рай. И до сих пор живут они да поживают в раю, ни нужды ни горя не знают. Вот какие нечаянные случаи встречаются на пути жизни! А все Бог и Его святое провидение правят делами и намерениями нашими.

Кто посмеялся, кто сказал:

Вот бы нашу смерть кто-нибудь в сумку спрятал.

Кто-то уже спал, кто-то стал укладываться после сказки. Странники куда-то в темноту ушли, тоже легли вроде. И Дмитрий Дойников и Иван Попов растянулись, положив под головы котомки.

Млечный Путь лежал над ними дорогой из вечности в вечность.

Не спал в эту ночь Николай Иванович Попов – молился за внука. Не спала Катерина – молилась за сына и зятя. Не спала ее дочь Анастасия – утирала слезы, думая о муже, вспоминала молитву, да не вспомнила – как могла Бога и Матерь Его за мужа и брата просила.

В каждом доме села, в каждой избе ближних и дальних деревенек шептались молитвы, проливались и утирались слезы.

И восстал из вод озера монастырь. И горели свечи в храме Спаса Всемилостивого, и молились иноки, и подпевали молившимся за Россию инокам монахини в Богородицком храме Крутицкого монастыря, и сливались их голоса с ангельскими гласами…

Глава третья

1.

К вечеру следующего дня мобилизованные семигоры пришли в город. Шли по мощенной булыжником улице. По бокам ее – фонари, тротуары – деревянные мостки, пружинящие под ногами редких прохожих. И хочется парням по этим мосткам пройтись…

Вдоль дороги двухэтажные деревянные, на несколько квартир, дома, обнесенные дощатыми заборами, за которыми просматривались дворы с сарайками, веревками с бельем, с поленницами дров, огородиками. Видно, как колышутся занавески на окнах. Желтый жилой свет там – в квартирах.

В канаве стоит коза, будто задумалась, перестала даже жевать, наверное, от шума, производимого пятьюдесятью парами топающих, шаркающих, стучащих по мостовой ног.

Но вот ступили на центральную улицу – черную, гладкую.

Асфальт! – сказал кто-то.

Тут уже и каменные дома были, хотя деревянные все же преобладали.

Вышли на центральную площадь с высоко поставленным памятником Ленину посредине и чахлыми кустиками акации вкруг него. Подошли к двухэтажному каменному дому, выкрашенному серой и белой краской, обнесенному решетчатым забором. Табличка со звездой и золотыми буквами подтверждала, что это и есть райвоенкомат.

Ершов скомандовал устало-равнодушно:

Становись! Смирно! Вольно! – Его команды уже привыкли выполнять и построились по росту быстро и вопросов не задавали. – Подождите тут, – просто сказал лейтенант и шагнул на крыльцо. Но перед высокой дверью короткими привычными движениями поправил портупею и согнал назад складки гимнастерки под ремнем. Из двери ему навстречу сунулась голова в фуражке:

О, здравия желаю!..

Привет!

Дверь за лейтенантом захлопнулась.

Строй, конечно, сразу нарушился, кто на скамейку присел, кто к забору прислонился, закурили некоторые.

Минут через пять на крыльцо вышел не Ершов, к которому уже привыкли, которого уже «наш лейтенант» называли, другой командир – так же туго перетянутый портупеей, в сапогах с гладкими блестящими голенищами.

Вышел он на крыльцо, постоял, поглядел на вольницу. Да как рявкнет:

Становись!

И когда не все и не сразу выполнили команду, крикнул:

Разойдись! – И через секунду: – Становись! Равняйсь! Смирно!

Вот это дак начальник, сразу видать!..

Кончилась вольница…

А лейтенант-то наш – все, видно, сдал нас с рук на руки…

Меня зовут майор Сухотин! Поступаете под мою команду! Выходи со двора! В колонну по два… становись!

И уже к ночи прибыли в казарму, размещавшуюся, как говорили знающие, бывавшие в городе мужики, на льнострое – незаконченной стройке комбината по переработке льна.

Здесь уже по-армейски, из полевой кухни накормили. Спать, правда, на голых, грубо сколоченных нарах пришлось.

Весь следующий день для мобилизованных в суете прошел: Сухотин и его помощник старшина Козлов делили команду новобранцев на отделения, назначали командиров этих отделений, назначали дневальных, объясняли обязанности дневальных. Суета.

Долго нас тут держать-то будут? – спросил Дойников у старшины. Тот – ростом под два метра, левая сторона лица шрамом пропахана. Усмехнулся:

А ты торопишься? Я вот на финской бывал. – И он вдруг резко наклонил голову, и на лопатистую ладонь левый глаз выкатился. Стеклянный.

Кто рядом стоял – сначала не по себе тем стало, потом засмеялись. А потом Козлов рявкнул: «Отставить смех!» И глаз на место вставил.

На другой день строевые занятия начались, сборка-разборка винтовки, проводили их «старики»-срочники из гарнизона. Пришел и лейтенант-политрук.

Появились в казарме газеты. Вечером политрук читку организовал.

Товарищ старшина, – опять у Козлова спрашивали, – а финны, они как солдаты – как?..

Ничего, воевать умеют, – сразу понял невнятный вроде бы вопрос старшина. Глаз стеклянный больше не показывал.

В той же газете на задней странице было помещено объявление: «Цирк ‘‘Союз’’, дрессированные животные, клоуны, акробаты…»

2.

Уже больше недели находились семигоры и мобилизованные из других районов на сборном пункте.

Неожиданно к Ивану тот здоровяк, с которым Митька Дойников в монастыре сталкивался, подошел:

Слушай, земляк, Иван, да, тебя зовут-то?..

Иван знал его отдаленно, где-то раньше видывал – из их сельсовета, но из другого колхоза парень. Да уже по дороге и в казарме немножко познакомились. Парень-то добродушный.

Иван.

А меня – Фёдор, Федька.

Да я знаю уже.

Слушай, а пошли в цирк!

Чего? В какой цирк?

Ну вот… – Федька сунул в руки ему газету. – Пошли, а?.. Хочется. Никогда не были ведь, а и будем ли, если не сходим. Эти уперлись, боятся, – кивнул на свою компанию в углу казармы.

Дак когда…

Федька услышал колебание в его голосе, прилип как репей:

А вот с десяти утра! Мы на утренней поверке скажемся, позавтракаем и смотаемся. Да чего ты – в самоходы вон ходят.

В какие еще самоходы?

Да на рынок бегали наши, без спроса. На рынок можно, а в цирк нет?..

Дойников, войдя в казарму, глянул в их сторону подозрительно:

Вы чего там?

Да нет, ничего. – Иван знал, что Митьку сейчас звать бесполезно, командиром отделения его назначили, он вдруг такой весь правильный стал, серьезный. А в цирк Ваньке захотелось, очень захотелось. – Ну давай! – Федьке шепнул.

Как решили, так и сделали. На утреннее представление пошли.

Шатер цирковой неподалеку от рынка и стоял. Будто и нет войны никакой: идут дети. И взрослые идут. Билеты в кабинке кассы покупают. На яркой афише у входа – черноволосая красавица в платье с широким, но коротким подолом, с какой-то вичкой в руке, а перед ней на тумбочке на задних лапках собачка кудреватая, похожая на овцу.

Слушай, Федька, денег-то нет у меня.

Так и у меня нет.

Стали бродить близ шатра. С одной стороны там за шатром временный забор стоял, автомобили с ярко раскрашенными фургонами. Кого-то ругали там, женский голос кричал:

Опять напился? Я буду таскать мешки? Артисты будут таскать? Все, будем ставить вопрос об увольнении.

Прижались к забору парни, одна доска сдвинулась. Пьяный мужичонка в черном рабочем халате стоял, болтаясь из стороны в сторону, перед высокой строгой женщиной. Стоял тут же автомобиль с фургоном, задняя дверь приоткрыта, видны мешки.

А давайте мы поможем… – вмиг оценил ситуацию Федька.

Женщина на него обернулась.

Сколько вас? – раздраженно спросила.

Двое!

Давайте, ребята, вот эти мешки вон туда перетащить, – уже радостно заговорила женщина. – В другие фургоны не суйтесь, – предупредила, – там животные. Места на представление нужны? – спросила просто.

Да, – одновременно выдохнули парни.

Я вас посажу. Так, полчаса до начала. Успеете?..

Иван и Федор даже быстрее, чем за полчаса, разгрузили машину. В мешках, как поняли они, корм животным, зерно. Слышно было, как за закрытыми дверями фургонов кто-то мягко по-кошачьи ходит, рычит; собаки взлаивают.

Все, ребята, заканчиваем, заканчиваем, пойдемте – я проведу вас, – появилась та женщина. И по какому-то темному закулисью она вывела их в зал, посадила в первом ряду.

Грянула музыка, прожекторы осветили арену, вышел красавец с пышными усами, в сверкающей одежде. Набрав в выпяченную грудь воздуха, он крикнул: «Представление начинается!»

Они оказались в сказке. По команде дрессировщицы Исидоры Быстрицкой собачки бегали на задних лапах, медведь танцевал, а тигр прыгал в огненный обруч. Воздушные гимнасты летали под куполом. Куплетисты распевали, наяривая на крошечных гармошках (Иван удивлялся – как они на кнопки-то попадают?): «Будем бить фашистов стаю мы и в хвост и в гриву!..» Рыжий клоун падал, поднимался и снова падал, и слезы из его глаз вдруг брызгали параллельными земле струйками. А потом клоун обметал метелочкой пыль с ушей зрителей. От счастья, от волнения Иван Попов забыл себя, забыл, где он, когда клоун и его своей волшебной метелочкой коснулся.

Когда из цирка шли, сначала молчали, так поражены были представлением. Потом Фёдор сказал:

Вот… Теперь и на войну можно. – И добавил раздумчиво: – А я бы, наверно, на этой Исидоре женился.

Она б тебя быстро надрессировала, – сразу ответил Иван и сам засмеялся своей такой удачной шутке.

А на площади, с памятником Ленину посредине, под репродуктором стояла толпа и спокойный, простой голос Сталина говорил:

«Неужели немецко-фашистские войска в самом деле являются непобедимыми войсками, как об этом трубят неустанно фашистские хвастливые пропагандисты? Конечно нет! История показывает, что непобедимых армий нет и не бывало…»

И грянула песня «Вставай, страна огромная!», от которой, казалось, зашевелились волосы, сердце похолодело, а потом будто вспыхнуло, и захотелось тут же идти и бить врага, и если нужно – умереть за то, о чем говорил Сталин.

3.

На следующий день уходила уже на фронт первая партия из их призывной команды. Пятнадцать человек, среди них и Митька Дойников. За эти дни Иван сдружился с ним. Странно: учились вместе, все детство, хоть Митька из Космина был, рядом прошло – не было дружбы. А потом и вовсе – из-за него же, из-за Митьки, Иван из школы-то ушел. Да еще и к Валентине Митька подкатывал. А вот же, сдружились за эти десять дней так, будто братьями стали. А даже с родственником, мужем сестры Насти, Егором Друговым, особой дружбы не сложилось.

Ну, Иван, не поминай лихом, прощай, пиши. Я свой адрес, как известен будет, тебе через дом перешлю. За Вальку зла не держи. Ничего не было у нас. А тебе, если глянется, не теряйся. Она вон как бросилась: «Ваня, скажи ему», – припомнил Дойников последнюю гулянку в Семигорье, усмехнулся.

Да ну… – Ванька почувствовал, как щеки и уши краской залились. Никто не видел, а ведь вечером-то, перед отправкой, когда он за водой на колодец ходил, повстречались. И он, понимая, что сейчас должен сказать, пересилил себя, сказал: «Валя, ты дождись». – «Зачем?» – «Вернусь – посватаюсь». – «Вернись». А провожать не вышла. Ни ему, ни Митьке, никому другому платочек не подарила.

Поезд увозил Дмитрия Дойникова и его товарищей в учебную часть. Это уже на другой день пути им сказали, когда уже и сами по названиям станций поняли, что везут их в противоположную от всех фронтов сторону. Вагоны были товарные, со сколоченными внутри нарами. Митька лежал, подложив руки под голову. Поспать бы – не спалось, вспоминался дом в деревне Космино, родные, друзья…

Три сестры у него – две старшие и младшая. Братик еще был младший – умер младенцем. Отец, когда Митьке десять лет было, в двадцать восьмом, с другими мужиками в Ленинград на заработки уехал. Вековой отхожий промысел у косминских мужиков был – в Питер, плотниками. И город-то вроде каменный, а по плотницкой части хватало работы. К севу мужики вернулись домой, а Алфей Дойников, отец Митькин, там остался. Мать сперва мужиков пытала, потом отстала: сказали ей точно, что не вернется. Сам Митька, когда постарше стал, из неясных разговоров старших сестер понял, что у отца там, в Ленинграде-то, семья другая заимелась. И никак он понять не мог (и до сих пор не понял, хотя вроде как умом, не душой, принял) – как же смог отец от жены и детей уйти? Мать молчала. Как отрезало – ни слова не говорила об отце. В тридцатом она первой в Космине в колхоз вступила. «Безмужней – в коллектив прямая дорожка», – в шутку или всерьез, не поймешь, сказала. Так в колхозе с утра до ночи и работала, отдыха не зная, а по ночам кружева плела. К кружевам-то и всех дочерей приучила. Плели, в контору кружевной артели сдавали. Да ведь и Митьку после школы-то, семь классов он закончил, в артель эту пристроила, к старичку бухгалтеру в помощники, а уже от артели его и в город отправили на бухгалтерские курсы. А после курсов уже сам бухгалтером стал. Работа, конечно, почетная, но и ответственная: почти пятьсот кружевниц в семигорской округе. Работу каждой обсчитай да рассчитай. Мать-то больно уж гордится им. Да как не гордиться-то – одна поднимала. Старших сестер уже замуж выдала в соседние деревни, младшая еще с ней живет.

Стучат колеса, в приоткрытую дверь вагона видно, как проносится там стена леса. И уже кажется, что вагон стоит, а это лес, поле, река, лес, деревенька и снова лес – несутся, улетают куда-то, подхваченные ветром.

На второй день поезд прибыл в тихий старинный городок со множеством двухэтажных (первый этаж кирпичный, второй – деревянный) купеческих домов, с деревянными мостовыми. И здесь в бывший Крестовоздвиженский монастырь поместили. Пехотное училище.

И будто колокольный гул разливался над Крестовоздвиженским монастырем: над кельями, превратившимися в казармы и учебные классы, над пустым собором и обесколоколенной звонницей. И с гулом колоколов сливалось стройное молитвенное пение. И в небе все сливалось в единую вневременную молитву.

Глава четвертая

1.

Только первую партию проводили, Козлов в казарму вошел, несколько фамилий выкрикнул, Ивана тоже.

На выход!

Тревожно, и радостно, и тягостно стало на душе. «Вот и наша очередь пришла. На фронт!»

А во дворе ждал их майор Сухотин.

Сегодня же отправляетесь в свои колхозы, – коротко и будто бы брезгливо сказал он. Козырнул непонятно кому и скрылся опять в своей канцелярии.

Это что же такое? Почему? – недоуменные голоса послышались.

Указ вышел: тем, кто на уборочной задействован, отсрочка. Так что быстро собираемся, – старшина Козлов поторопил. – За сухим пайком на кухню зайдите.

Эти последние его слова понравились парням. В первую очередь на кухню и пошли, сухари получили. Федька Самохвалов, тот, с которым Иван в цирк ходил, нагловато ухмыляясь, спросил у повара:

А тушенки-то хоть пару банок на всех?..

А морда не треснет? – доброжелательно ответил румяный повар. – Вон отожрался-то на казенных харчах.

Ладно, – добродушно махнул здоровяк Федька.

Наскоро попрощались с друзьями-приятелями (Егор, муж сестры, успел письмецо Насте написать, так с Иваном и передал) и отправились семеро семигоров обратно в родные деревни.

Из самого Семигорья был один Иван Попов, еще двое – из других деревень колхоза «Сталинский ударник», четверо – из соседнего колхоза.

Им повезло: до Крутиц попутный грузовик подкинул. Не доезжая до монастыря, в котором ночевали по пути в город, увидели стоявших на обочине странников: слепца и его немого поводыря.

Когда проезжали мимо, Федька крикнул:

Как дела, убогие?

Немой даже поклонился машине. И что-то ответил слепой – и рукой махнул, будто перекрестил.

И когда уже проехали, видели, как пошли странники – поводырь впереди, а слепой сзади – одна рука на плече немого, во второй посох. Тощие дорожные сумки на ремнях, перекинутых наискось, белые лапотки. Куда опять идут? Зачем?..

В селе с шофером, молчаливым угрюмым мужиком, попрощались – дальше пешком двинулись, сорок верст предстояло опять пройти.

Вдоль оканавленной дороги ива да ольха. По леву руку – поля и пастбища. Свежесметанные стога. А вон там еще косят, а там метают сено в стог. Кучи камней, вывезенных с поля. А встречаются и отдельные огромные валуны у самой дороги. Покрыты они зеленым и желтым лишаем, похожи на древних животных. Из года в год, век за веком убирают местные крестьяне валуны с полей, складывают их в кучи вдоль дорог, мостят ими те же дороги, используют на фундаменты домов, кладут в печи-каменки бань. И нет конца этим камням, оставленным отступавшим ледником.

А справа от дороги, за неширокой полосой заболоченных лугов (сено там берут только уж в совсем неурожайные на траву годы: осока – плохой корм скоту) – озеро, тоже след отступавшего ледника, будто умирающий Змей Горыныч когтем процарапал. Видно, как над озером собирается черная туча, как закипает пеной вода. А в сотне метров, на дороге, по которой парни идут, никаких признаков грозы. Все местные знают, что озеро грозы притягивает… Так и есть – разрывается молниями черная туча, и вода небесная рушится в воду озерную. После же грозы клочки тучи разнесутся ветром по берегам, и они истают легкими дождиками.

Совсем рядом с дорогой торопливо стогуют. На стогу ловко принимает и утаптывает сено немолодой колхозник в рубашке, на все пуговицы застегнутой, и в кепке. Женщины и девушки подают.

Федька Самохвалов не выдержал, поддел частушкой:

Уж над озером собралось,

А и сено на валах!

Закрутилися колхознички

На жиденьких ногах!

 

Так помогли бы!.. – одна девка крикнула.

Топай давай, сочинитель!.. – мужик со стога гаркнул, но не зло и не отвлекаясь от своего дела.

Помогать там уже нечего было, вершили стог. Да и хотелось уж, раз так вышло, домой поскорее попасть. Двинули парни дальше своей дорогой.

Вскоре над озером отгремело и отсверкало, и по берегу прошуршал быстрый и легкий, будто сквозь сито просеянный дождик, осадил дорожную пыль.

В Семигорье пришли ночью. Иван предлагал устроить ребят на ночлег, но все отказались: кому пять, кому десять километров до родного дома оставалось.

А Ванькин дом – в своем ряду стоит, невелик, да и не мал. Уже не новый, но еще крепкий. Дед Николай его ставил, еще когда при двух руках был, до морской службы.

Идет Иван к дому – не знает, что и сказать, как объяснить возвращение свое. Даже стыдно ему, кажется, что из каждого окна на него глядят, хотя окна все темные, спит деревня.

Мать сперва обняла, потом испугалась, потом обрадовалась и снова обняла – будто и правда с фронта сын пришел.

Письмеца-то даже не написал, – укоризненно сказала.

Да, мама, чего писать-то было, никуда еще не отправляли, – оправдывался Ванька, а самому неловко за то, что за две почти недели не написал матери.

Пока он умывался с дороги, мать за дедом Николаем сбегала. Тот, переступив порог, сдержанно спросил:

Значится, отсрочку дали?

Да.

Там, – он указал твердым, похожим на сучок пальцем единственной руки вверх, – виднее.

Сели за стол. В печке с вечера чугунок с остатками щей стоял, а хлеб Катерина день назад пекла. Иван, словно год домашнего не едал, все смел. Все вместе уж и чаю попили.

Утром пошел в контору колхоза. Над окнами по передней стене дома белыми буквами на кумаче: «Перестроим всю свою работу на новый, военный лад! И. Сталин».

Вскоре все Семигорье знало, что Иван Попов вернулся. Женщины без конца расспрашивали – как там мой? – будто бы Ванька действительно с войны пришел. Но быстро эти расспросы и кончились.

Увидев Валю Костромину (он шел из конторы домой, она со своей бригадой на сено: еще дальние сенокосы не трогали), Иван рванулся к ней, сердце его бешено колотилось. Но она так посмотрела на него, так поздоровалась… Будто и не было между ними никаких слов. Но ведь были! Иван уж и не понимал – всерьез ли слова-то говорились. Может, шутила она…

Сел Иван в тот же день на конную косилку, будто сам впрягся.

Когда закончился сенокос, стал рожь, ячмень убирать. Работал на своем любимом Орлике, тот бойко лобогрейку таскал. Лобогреем с ним совсем парнишку поставили – лет тринадцати, Костю Рогозина. Посмотрел Иван: едва успевает парень жатку освобождать, не то что лоб, даже рубаха от пота сырая, а виду не показывает.

Коська, попробуй-ка Орликом править, а я разомнусь хоть.

Поменялись. Орлик почувствовал нехозяйскую руку, заерзал. Но привык постепенно. Так и стал Иван меняться с Костей местами. А что делать – и двенадцатилетние работают.

Лобогрейка ездила по полю кругами, постепенно сужая их от краев к середине. Семеро девушек, бригада, разделили круг на примерно равные участки, и каждая на своем месте, с охапкой «поясков» из ржаных стеблей, стоит ждет: пояски вечером или в обед делали. Иван с Костей проезжают, скашивают, девка бежит – сноп вяжет. На следующем отрезке – другая вяжет. Пока парни жеребца поят и кормят – девки снопы в суслоны складывают. Потом уже Костя один поил-кормил Орлика, а Иван еще и девкам помогал. Тут и Валентина была. Иван работает, а уж как случайно ее руки коснется – в краску так и кидает его.

Да ты что краснеешь-то? Али жарко? – она еще подначивает.

Жарко, – Иван ответил и бросил помогать, пошел к пруду, где Костя Орлика поил.

Костя повел жеребца в поле. Иван приотстал. Увидел идущую от села по дороге старую почтальоншу: высокая худая фигура в темной одежде и пыльных сапогах, черная сумка на ремне через плечо, почтальонша прижимает сумку, чтоб не болталась, а кажется, будто бережно, чуть ли не с почтением придерживает ее.

Почту привозят в Семигорье раз в неделю, а Серафима уж разносит по сельсовету. Почему-то все, даже дети называют ее без отчества – Серафима.

Она тоже Ивана увидела, махнула ему рукой и с дороги свернула. И он в ее сторону пошел.

Иван, Вань… Ты Настасье вашей отдай, не могу я.

Так пришла в семигорскую округу первая похоронка.

И не верилось – ведь меньше месяца назад расстался с Егором Друговым, мужем сестры Насти, в городе на льнострое.

 

Закончилась уборочная. Та же почтальонка Серафима принесла Ивану повестку – явиться в райвоенкомат в такое-то время. Последние денечки догуливал он.

Накануне девки и бабы упросили председателя отпустить их за груздями. Ерунду всякую, то, что сразу в похлебку можно, обабки да подосиновики, близ деревни ребята рвали. А за груздем после всех полевых работ на телегах с бочками и солью ездили, на веками известные места.

Подумал Коновалов, прикинул – да и отпустил. Пару телег выделил: на одной Авдей Бугаев, отец севшего в тюрьму бригадира, за коновода, пожарного мерина Соколика ему выделили – старый одер, да ведь и не на скачки. Иван вызвался второй телегой править. Орлика запряг рано утром, вывел с колхозной конюшни.

На телеги в каждом дворе, из которого собирались в лес, бочонок, с вечера подготовленный, ставили, соль клали. Короба и корзины тоже на телеги. Так и двинулась партия человек в десять.

Стояли благодатные, будто выстекленные – до того воздух прозрачен, а небо сине, – дни бабьего лета. Лес желтел березками, румянился осинками, только елки, как монашки, в темных одеждах. Летучие паутинки просверкивали над лугом.

Ступили в лес.

Было видно, что жеребец и мерин в хорошем настроении: не донимают их мухи да оводы. И людям хорошо: никаких-то комаров нет.

Примерно через час пути по лесной дороге остановились на лужайке – кругом лес еловый, дремучий, но места-то знакомые – каждый год сюда ездили.

А грибов!.. В две руки бери – все не оберешь. И только груздя брали, на другие-то и не смотрели. Корзину наломал, к телеге вернулся – в свою бочку высыпал, солью пересыпал. А пока потом ехать будут, грибы-то в бочке уже сок дадут, солиться начнут. Когда такой способ засолки в их местах сложился – уж и не помнили. Всегда так было.

Иван с полной корзиной вышел к телеге. А там Валентина, тоже грибы из корзины в бочку ссыпает. И никого больше.

Вань, да не молчи ты, не бойся меня. Все я помню.

Я и не молчу, – глупо Иван сказал. Корзину поставил и сам стоял, опустив руки.

И она взяла его за правую руку, повела с полянки; и пошел сперва, как теленок на веревочке. Потом вдруг встал, взял обеими руками за предплечья ее, приподнял и губами в лицо ей сунулся. Она уж сама губы подставила, за шею обвила. Потом отстранилась, в грудь руками ему уперлась:

Ну ты и… Медведко.

Да я… Ты… Мне повестка пришла, завтра ухожу. Ждать будешь?

Ой, идет кто-то… – Не успела ответить.

К телегам выходили бабы и девки.

Гли-ко, сколь гриба-то нынче, хошь косой коси!

Хватит уж, накосились!

Ну тогда граблями греби! – Все смеются. Но кто-то оборвал смех, сказал со вздохом:

А для кого и запасы делаем? Ушли мужички-то наши!..

Обратно шли – вечерело уже. Но разглядели на мягкой дороге след сапога в сторону деревни. Сапоги-то на всех тут. И не заметили бы этот след, если бы он в сторону болота был, а тут – к деревне.

Это кто же, а?.. Кто тут ходил-то?.. – удивлялись.

След то появлялся, то пропадал. У Ивана сразу мысль мелькнула – не Оська ли? А когда у села, бабы и девки не заметили, следы свернули в сторону, за огороды, к баням, он был уже почти уверен.

В селе развезли бочки по дворам. Орлика с телегой к колхозной конюшне Иван повел.

Навстречу председатель. Иван и высказал ему свои предположения.

Ну что ж, пошли проверим, – согласился Григорий Петрович Коновалов.

Хотел Иван к Валькиному дому бежать, как-то бы ее вызвать, а пришлось с председателем к поляковской избе идти. С краю одного из рядов она стояла, избенка-то. Не ражая: хозяин давно уж умер, мать старуха, а Оська так хозяином и не стал.

Пойдем-ка сразу к бане, – Коновалов сказал.

И не ошибся. Там и были они: мать на приступке сидела, а Оська на лавке. Сидел, пирог за обе щеки уплетал.

Ну, здрасьте! – Коновалов сказал. – Пошли, Оська, в контору, хватит бегать.

Ты, что ли, выследил, попенок? – Степанида, мать Оськина, на Ивана бросилась.

Успокойся, Петровна. Иван все верно сделал, – остановил ее председатель.

Оська молча поднялся, шагнул к двери. Мать его взвыла, в ноги Коновалову повалилась.

Ты это брось. Приходи тоже в контору, поговорим, – жестко председатель сказал. – Иван, ты тоже давай со мной – свидетелем будешь.

Да мне бы…

Знаю, что последний денек дома, скоро отпущу.

Мать Оськина будто без чувств в бане осталась, а они пошли.

Пришли в контору колхоза; сельсовет – напротив. Это просторный, высокий, но уже чуть осевший на правый передний угол дом, с раскатанным давно на бревна двором, тоже после раскулачивания освободившийся. Бывший хозяин, Матвей Кулаков (повезло с фамилией!), с семьей был переселен в какую-то лачугу в дальнюю лесную деревеньку.

Уже темно было, и никто вроде бы их и не видел. Коновалов подумал – да и отправил Ивана за Полуэктом Сергеевичем Ячиным, председателем сельсовета. В таком деле свидетель не лишним будет. Он еще сам не решил, как быть с Оськой, да и он всего лишь председатель колхоза, а Ячин – советская власть, как он сам себя называл, а за ним уже все остальные.

Ячин быстро вместе с Иваном явился, жил он неподалеку от сельсовета и колхозной конторы, как Оську увидел, будто бы и обрадовался:

О! Ты откуда же у нас? Чудо лесное. От советской власти не скроешься!

Иван молчком сидел в углу комнаты-кабинета.

А тут и мать Оськина влетела. И опять в ноги обоим председателям – колхоза и сельсовета – кинулась.

Не погубите, не погубите!..

Оська сидит на скамейке у печки, которая одним боком в председательский кабинет выходит. Губы кривит, на мать глядя.

Да что ж мы можем-то?.. Встань, Петровна. Посмотри, паразит, до чего мать довел. – Коновалов даже замахнулся на Осипа.

А Ячин встал, шагнул к парню и пощечину отвесил.

Тот только головой мотнул, глаза в пол опустил, зубами скрипнул.

Не бей! – мать крикнула.

Прекрати! – Коновалов твердо сказал.

Ячин сел, и мать замолчала. Про Ваньку будто забыли все.

Вот что… Не явился-то ведь он – потому что болел, – сказал вдруг председатель колхоза.

Подожди-ка, подожди, Григорий Петрович, – поняв, куда колхозный председатель клонит, перебил его Ячин. – Пошли-ка выйдем.

Коновалов посмотрел на Ячина холодно, хотел что-то сказать, но смолчал, встал, кивнул. Они вышли из кабинета.

Ты что делаешь, Григорий? – Ячин на него кинулся. – Ты дезертира выгораживаешь!

Я, Полуэкт, солдата нашей армии возвращаю. И ты – не мешай.

Ты забыл, что я тут советскую власть устанавливал в восемнадцатом?..

А я в том же восемнадцатом советскую власть защищал. Если человек оступился – надо ему дать возможность выправиться. Свой же он – с детства у нас перед глазами, непутевый.

Ладно. Не хочу и слушать тебя. – И, не сказав больше ничего, Ячин вышел из конторы.

А Коновалов вернулся в кабинет, продолжил, как ни в чем не бывало:

Болел ты, Осип, теперь выздоровел, и справка о том у тебя есть. Завтра с Иваном, – кивнул на Попова, – с утра пораньше в город поедете. Сперва лошадей сдадите на станции, потом – в военкомат. Напишешь, Осип, заявление в военкомате, что, мол, добровольцем. Понял?

Тот кивнул, а мать его стояла рядом с сыном, обхватив ладошками маленькое морщинистое лицо.

Неизвестно, что говорил Коновалов местной фельдшерице (врача у них не было), но справку Оське она написала.

2.

Иван наконец-то из конторы вырвался, домой побежал.

Да ты где есть-то, Ваня? – мать вскинулась.

А Ванька опять из избы, к дому Костроминых. И вышла Валентина к нему – ждала у окна. Что уж она матери сказала – их дело.

Только на рассвете Иван домой пришел. Вскоре же у своей калитки с родными простился, на Орлике верхом за деревню поехал. У выезда на большак неожиданно председатель Коновалов из-за старого ничейного амбара вышел.

Здравствуйте, Григорий Петрович, – растерянно Иван сказал, натягивая поводья, придерживая Орлика.

Здорово, Ваня, здорово. И до свидания. Я вот помню, с отцом твоим уходил на Гражданскую… Да… Он вот такой же и был, как ты сейчас, и я… – и оборвал неуместные сейчас воспоминания.

Иван только сейчас понял, что надо бы спешиться, невежливо так-то. Но Коновалов остановил его:

Все-все, давайте, с богом. И ты, Орлик, прощай, – хлопнул несильно жеребца.

До свидания, – еще раз Ванька сказал, отъезжая.

Оська-поляк у моста ждет, – вслед еще председатель сказал.

У моста, в прикрытии придорожных кустов, откуда-то сбоку выехал и Оська на лошади, работавшей до недавнего времени в поле.

Не только людей, но и лошадей прибирала война, наматывала, как снопы на барабан молотилки. Орлик другом для Ивана стал. Будто он, конь, понимал не только слово, жест, но и мысль своего хозяина. Они и работали заодно, вместе, так, будто бы Орлик хотел, как и Иван, быть хорошим работником. Выпахивали на подъеме зяби до гектара пятнадцати соток за день. А в реку вместе войти, плыть, держась за гриву, сливаясь в единое будто существо, общими мышцами раздвигая воду, а потом, когда из воды выйдут – рассекая воздух, хватая всей грудью ветер, лететь.

И вот надо было расставаться с Орликом.

С Оськой-поляком почти не разговаривали по дороге. В тот же день к вечеру были в городе. Лошадей принимали на площадке перед товарной станцией. Вся эта площадь была запружена лошадьми. Перед станцией уже военные принимали документы – отмечали откуда, заводили лошадей по сходням в вагоны.

Оська сразу свою кобылу передал Ивану, ждал в сторонке. Иван сперва растерялся в этой толкотне людей и животных.

Вон к тому капитану иди, – сказал кто-то, увидев растерянность парня.

Капитан взял у Ивана бумагу, просмотрел, кивнул, что-то отметил в своей тетрадке. Лошади по сходням не идут, их тащат, бьют. Лошади ржут, люди орут. Иван кобылу кому-то отдал, а Орлика сам повел. Конь доверчиво шел за ним даже в этом бедламе, по шатким сходням.

В вагоне же какой-то краснорожий старшина выхватил уздечку из рук Ивана. Орлик голову вскинул, заржал. А старшина ловко-привычно – кулаком ему в живот, ногой. У Ивана в глазах потемнело, он уже думал, что бьет этого старшину, уже летел кулак в красную рожу.
Но откуда-то Осип взялся, обхватил, прижал руки к туловищу.

Уведи его! – рявкнул старшина. – Следующий!.. – орал кому-то, уже не глядя на Ивана и толкавшего его на сходни длинного Осипа.

Пришли они в военкомат. И тут в коридоре, где и еще несколько призывников время до утра коротали, Ивана знакомый голос окликнул:

Ванька, Попов! Давай сюда! – Иван увидел Федьку Самохвалова.

Разместились в уголке.

Вы из дома, харчишками-то поделитесь, – попросту просил Федька Ивана и Осипа.

Сам-то давно ли из дома, – недовольно Осип буркнул, но пироги-подорожники, как и Иван, на газетку развернутую выложил.

А вторые сутки здесь, – весело Федька отвечает. – Говорят, завтра. Может, вместе попадем. А где гармошка-то, Вань?

Да… – отмахнулся Иван. – Оставил.

Жаль.

Гармошку Иван напарнику по уборочной, Косте Рогозину, отдал. «Учись, Коська, девок весели», – сказал.

Жаль – не взял гармошку-то, – повторил Федька. – Мы бы щас дали!.. «Будем бить фашистов стаю мы и в хвост и в гриву!» – вспомнил песенку цирковых куплетистов.

Потише там! – прикрикнул на призывников дежурный по военкомату, дремавший за столом у входной двери.

Устраивались спать кто на скамьях, кто на полу.

Подъем! – утром команда подняла.

Заняли очередь к военкому.

Когда Осип от военкома выходил, к нему вдруг подскочил какой-то чернявый юркий человек:

Вы доброволец? Можно вас на минутку. Для газеты… – Оттащил куда-то в сторону, что-то спрашивал.

Вскоре уже увозил Ивана и Фёдора (в одну команду попали) эшелон. Оська с другой группой на другой поезд ушел. Приблизилась и к ним вплотную война, никаких отсрочек больше не давала.

Не знали Иван Попов и Фёдор Самохвалов, не знали новобранцы в этом эшелоне, что в ночь накануне решилась их судьба: отправили их на север, под Архангельск, в запасной пехотный полк для подготовки. А сначала-то планировалось – под Москву.

А Осип Поляков, тоже в учебной части, только в Саратовской области, читал заметку в газете, которую вложила в письмо его мать: председатель Коновалов ей газету подал и велел сыну отправить.

«Доброволец.

Заявление с просьбой отправить его на фронт подал в районный военкомат комсомолец из колхоза ‘‘Сталинский ударник’’ Семигорского сельсовета Осип Поляков. Товарищ Поляков сказал:

У меня нет слов, чтобы выразить свой гнев и свою ненависть к людоеду Гитлеру и его банде кровожадных убийц. Вот почему я обратился к военкому с просьбой направить меня на фронт в качестве добровольца. Даю клятву, что, не щадя своих сил, до последней капли крови буду защищать нашу страну. Оружие, которое мне вручит Родина, я использую для того, чтобы уничтожить врага.

Ни тени печали и уныния. Сознание долга, мужество, решимость на лице тов. Полякова».

И смазанное фото растерянного человека, похожего на Осипа. И подпись: «И. Корин».

3.

Спустя несколько дней после отъезда Ивана и Оськи-поляка по набухшей от дождей дороге от Крутиц к Семигорью едет телега, влекомая неторопливым мерином.

В телеге сидят двое. Один – местный милиционер, единственный представитель «органов» на всю округу, Куделин. Он часто спрыгивает с телеги, шагает рядом – невысокий, кривоногий, в старой, ставшей уже почему-то коричневой шинелке, в туго натянутой на бугристую голову фуражке. Куделин такой же старый, неторопливый и знающий свое дело, как и его мерин.

Второй – следователь районного управления НКВД Яковлев, тот самый, что когда-то арестовал Степана Бугаева. Поверх шинели он накрыт брезентовым плащом, сапоги блестят чистотой.

Моросит дождик. Природа вокруг унылая, дорога тяжелая.

Что это за Осип Поляков? – спрашивает Яковлев Куделина.

Ну… Пожарный наш. Тихий парень.

Он что, болел во время работы призывной комиссии? – уже раздраженно – ему не понравился нечеткий ответ милиционера – спрашивает Яковлев.

Я не врач, – заметив, но не обратив внимания на раздражение следователя, ответил Куделин, присаживаясь на передок.

Телега выехала на мощенный булыжником участок дороги, заподпрыгивала, но поехала легче. Впрочем, мерин не пошел от этого быстрее, а хозяин его не подгонял.

Ну а председатель колхоза? – не отстает Яковлев.

Что – председатель?.. Председатель толковый, колхоз передовой по всем статьям.

Две фигуры двигались впереди них по краю дороги: первым – низенький, коренастый, за ним, положив руку на плечо проводника, высокий слепец. Оба с заплечными мешками, дорожными посохами.

Вскоре телега нагнала их. Путники остановились, повернулись к дороге, поклонились даже.

Кто такие? – Яковлев спросил.

Люди, как и ты, мил человек, – слепец ответил, а его поводырь привычно пояснил руками, что не слышит и не говорит.

Документы! – потребовал следователь.

Да какие у нас документы… – старик говорить начал.

Странники они, блаженные, – перебивая слепого, сказал Куделин.

Больные, что ли? – Яковлев пальцем у виска покрутил.

Ох, не накликал бы ты беды, – сказал вдруг слепой, глядя мутными, незрячими глазами прямо на Яковлева, хлопнул по плечу своего проводника, и они, опять поклонившись, снова двинулись вдоль дороги.

Милиционер тронул вожжи, и мерин будто нехотя шагнул, дернул телегу. И в тот же миг переднее колесо ее провалилось в вымоину: здесь заканчивалась булыжная мостовая.

Куделин спрыгнул, глянул вниз и присвистнул.

Ну, чего там? Ты хоть смотришь?.. – Яковлев выматерился, слезая тоже в дорожную грязь.

Пришлось вырубать в придорожных кустах длинные шесты, вываживать телегу.

Оба промокли. Яковлев посмотрел на свои сапоги и опять выругался.

Для сугреву, товарищ следователь, – милиционер добродушно протянул, выудив откуда-то со дна телеги, из-под сена, бутылку Яковлеву. Еще и сухарик непромокший нашелся.

Ну давай, а то простыну еще тут.

Приедем, баньку можно организовать, – принимая от следователя бутылку и тоже прикладываясь, Куделин сказал.

Работать надо, а не по банькам!.. Развел тут – блаженные, больные...

В Семигорье уже к ночи приехали.

Яковлев и в прошлый раз, в сороковом году (когда приезжал с пожаром разбираться), у председателя сельсовета Ячина останавливался, и сейчас Куделин его сразу к большому ячинскому дому подвез, в ворота стукнул.

Сам Куделин у Ячина ночевать не остался, попросился в сельсовет, на диван. А следователь был заботливо принят у Ячина.

Знать бы, дак баньку-то бы сегодня сделали, – самолично сливая из рукомойника, говорил председатель сельсовета. – Ну, уж с утречка. А сейчас поужинаем.

Яковлев молча смел яишню, наскоро приготовленную женой Ячина. Потом на столе бутылка и стаканы появились, на закусь – картошка, капуста, грибы. Когда жена ушла из избы куда-то и Ячин сел тоже за стол, приговаривая: «Рыбки-то, рыбки, грибочки попробуйте», – тогда уж следователь сказал:

Не суетись. Выпей.

Ячин выпил и торопливо закусил.

А теперь… чтобы только никто особо так не видел – приведи мне этого ветеринара.

Ячин понятливо кивнул и сказал:

Его нет сегодня, в «Смычке», – назвал дальний колхоз, – молочное стадо там осматривает. Ну и лошадей, наверное. К завтрему обещался.

А!.. – Яковлев махнул. – Ну давай, – сдвинули стаканы, выпили. – Ты мне сразу его, как появится. Потом эту, фельдшерицу. Понял?.. Душу вытрясу! – Сжал сухой кулак. – И мать этого тоже. Жаль, что не успели этого поляка вашего прихватить. Давай…

Яковлев быстро и тяжело пьянел. Ячин испуганно молчал, только кивал все время.

Куделин, взяв ключ, пошел (мерина распрягли и оставили на ячинском дворе) ночевать в сельсовет. Но по пути не мог не зайти к своему приятелю председателю колхоза Коновалову.

Они курили в сумерках, сидя под козырьком крыши коноваловской избы. Отсюда виден был свет в доме Ячиных; говорили негромко.

Нет, вряд ли сам Ячин накатал бумагу, – раздумчиво Коновалов сказал. – Да какая разница… Тот самый, говоришь, что Степана арестовал?.. – Куделин кивнул. – Степана-то ведь выпустили, на фронте он, отец его говорил, письмо получил, даже, говорят, к сестре в городе забегал по пути на фронт… – поделился новостью о бывшем бригадире Коновалов. Куделин молча вздохнул, затянулся, встал.

Пойду.

Может, у меня все-таки?..

Нет, пойду, – настоял милиционер и под непрекращающимся дождиком пошел ночевать в сельсовет.

Председатель колхоза не удерживал его. Он думал, предупрежденный своим приятелем, думал… И не знал, что придумать. Ну предупредит сейчас фельдшерицу, мать Оськи. Но ведь то, что не было Полякова в селе три месяца с самого начала войны, все знали – и кто-нибудь проговорится. «Кто же написал-то? Ячин, что ли?.. Я ж сам его и велел позвать!.. – досадливо сморщился Коновалов и хлопнул себя по колену. – Ну а что было делать-то?.. Да нет, не Полуэкт это. Не настолько уж он…»

Письмо в «органы» написал ответственный по Семигорскому сельсовету за поставку в армию лошадей, а также главный ветеринарный врач теперь уже не только в колхозе «Сталинский ударник», но и всех колхозов и совхозов на территории сельсовета Глотов. Осведомителем он еще до войны стал, во время поездок в город на совещания обязательно в районное управление НКВД захаживал с отчетом.

Как ни старался Коновалов Оську-поляка втихаря в армию спровадить, а – мать Оськи знала, Иван Попов тоже своим проговорился, кто-то видел… В общем, уже на следующий день всему селу было известно, что Оська нашелся и в армию вместе с Иваном Поповым ушел.

Сейчас ветеринар Глотов спал в конторе колхоза «Смычка», в деревне Старая Горка, досадливо ворочался с боку на бок на деревянном диване. Думалось-то, что переспит мягко в постели начальницы здешней фермы Веры Ивановны, так уж улыбалась она ему днем, так уж угодить старалась, когда он ферму и стадо осматривал. А вечером пришел к ней, а она и дверь не открыла. Поскребся, потоптался на крыльце – да и ушел опять в контору, не будешь же шуметь. «Я ей еще устрою проверку!.. Проверю так, что надолго запомнит».

Утром верхом на выбракованном для армии, но вполне годном для его разъездов коне ехал в Семигорье, дождь все накрапывал, старый брезентовый плащ уже промок, очки запотели. Глотов, удерживая уздечку левой рукой, правой снял очки, попытался протереть стекла об одежду. Конь что-то дернулся. «Пру-у!.. А!.. Черт!..» Он спрыгнул, стал искать очки в грязной жиже размытой дождем дороги. Сам же и наступил на них.

В Семигорье почти слепым приехал. А его уж у крыльца посыльный от Ячина, непутевый Васька Косой ждет.

Ты, значит, тут за всех, да?.. – непонятно и зло спрашивал у трясущегося от страха полуслепого Глотова следователь. – Ты тут себя богом возомнил, да?! Написал бумажку – и нет человека? Пей! – налил в стакан Глотову.

Я не пью.

А-а, ты не пьешь! Ты пишешь. Пиши!.. Ячин, бумагу сюда и чернила.

Следователь Яковлев не смог утром остановиться на опохмелке, выпил лишка и уже опять был абсолютно пьян.

Пиши!

Я не вижу ничего, – дрожащим голосом ветеринар оправдывался.

Что?! Расстреляю! – Яковлев вдруг выхватил из кобуры пистолет (портупея с кобурой висели на спинке стула), и сразу же грохнул выстрел.

Всех как вымело из дома – Глотова, Ячина, его жену и взрослую незамужнюю дочь.

Стоять! Расстреляю! – Опять выстрелы раздались.

Куделин как раз шел от сельсовета к дому Ячиных, когда стрельба началась. У него револьвер старенький тоже имелся, но всего два патрона в барабане, да и осечки часто давал этот револьвер. Он увидел, как выскочили со двора и бегут вдоль забора люди. Босой, в галифе и белой рубахе, выскочил на крыльцо следователь, в воздух пальнул.

Выглядывали боязливо из окон, из-за калиток.

Куделин сразу побежал к нему и успел вцепиться в правую руку, когда Яковлев со двора на улицу вываливался.

Что? Назад!.. – Еще в воздух выстрелил. Но тут уже подбежал обратно и Ячин, обхватил за туловище, и председатель Коновалов уже был тут, кисть перехватил и выкрутил из руки наган.

Подбежал старший Бугаев, подросток Костя Рогозин тут же сунулся, бабы и девки столпились, бочкообразная жена Ячина принесла какие-то старые вожжи. Стали вязать разбушевавшегося энкавэдэшника.

Допился!

А еще в форме!

Наши мужики на фронте, а этот жрет до умопомрачения!

Спокойно, товарищи, не толпимся, расходимся, – уже привычно командовал Полуэкт Сергеевич Ячин.

В тот же день позвонили в район. На ночь заперли следователя в чулане сельсовета, а следующим утром на той же телеге связанного Яковлева везли из Семигорья обратно. В сопровождающие милиционеру Куделину дали еще и старика Бугаева с охотничьим ружьем.

Да развяжите вы меня, черти! – ругался протрезвевший Яковлев.

Молчи, лежи смирно, – коротко отвечал Куделин и не торопил мерина.

Не доезжая Крутиц, встретили на дороге странников. Те опять с поклоном посторонились, а когда Яковлев на них зло глянул – немой вроде бы усмехнулся в бороду, а слепец (как узнал?) укоризненно покачал головой.

Ходили слухи, что Яковлев был разжалован, осужден и отправлен на фронт в штрафную роту.

От Осипа Полякова приходили с фронта бравые письма с приветами и поклонами односельчанам. Ветеринар Глотов притих, жил с оглядкой. Все в округе знали, что донос написал он.

Глава пятая

1.

Бывший бригадир колхоза «Сталинский ударник» Степан Бугаев отбывал наказание в одном из лагерей Калининской области. На торфозаготовке работал. Как толкового мужика, его отправили на краткосрочные шоферские курсы. Так что, отбыв год своего наказания, стал он водителем грузовичка – с карьера на станцию торф возил.

Он соответствовал своей фамилии – голова большая, бугристая, нос толстый, рот плотно сжат всегда, до желваков на скулах; ростом невелик, но и не мал, плечи буграми из-под любой одежи – по всему сразу видно, что мужик крепкий и суровый.

Примерно через месяц после начала войны, когда всем уже было ясно, что никакого быстрого разгрома врага не предвидится, а даже вовсе наоборот, заключенным было предложено «кровью искупить вину перед Родиной» – на фронт пойти. Не видел Степан, кто еще был с ним, а сам он шагнул – и вскоре ехал в эшелоне.

Думали, что сразу на фронт их и бросят. Но совсем в другую сторону везли. Где-то за Москвой, в шумном от прибывающих составов с войсками городке, их переформировали. И больше Степан никогда не встречал никого из солагерников.

И опять эшелон. По названию станций понимал, что едут в сторону дома. Дом не дом, а город, в котором бывал не раз: сестра там у него, Мария, замужем за железнодорожником. Возле вокзала и живут.

Прибыли на станцию ранним прозрачным утром. Командир взвода первым из вагона выпрыгнул. Еще некоторые вышли ноги размять, большинство продолжали спать.

Гражданин начальник. Товарищ лейтенант, – обратился Бугаев к командиру взвода. – Сестра у меня тут. Вот и дом-то видно…

Лейтенант тоскливо поглядел на него. Посмотрел вперед, на головной вагон состава, где был штаб, на дом, который было видно за стоявшим перед ними другим составом. Степан уж думал, что не разрешит.

Десять минут тебе. Через двенадцать минут не будешь тут – станешь дезертиром. – И отвернулся, будто бы равнодушно.

Степан не стал больше ничего говорить, отошел назад вдоль состава, чтобы не видели ребята из его вагона, и нырнул под соседний состав.

Вот и дом их – барак многоквартирный, двухэтажный, деревянный, крашенный охристой краской.

Степан шел вдоль длинного, пахнущего кухней и уборной коридора, и думал, как бы дверь-то узнать. А сестра Маша сама и вышла. Сперва испугалась в потемках. Потом руками всплеснула, в комнатенку потащила.

Леонид на станции, теперь сутками там дежурит. Бронь у него, – рассказывала. – А ты-то?.. Выпустили? Куда теперь?

Обсказал быстро свои дела и поднялся:

Старикам будешь писать или вдруг кто наши деревенские тут будут, пусть передадут – жив-здоров я. Из лагеря вышел. На фронте, как все.

Так сам-то напиши им, Стёпа.

Напишу. Но и ты передай, Маша.

Мария кивала согласно. Что-то хотела съестное брату в руки сунуть.

Ну что ты, нас же кормят.

Племянников двоих, что спали за зановесочкой, даже и не увидел. Побежал к эшелону.

Успел, – кивнув, сказал лейтенант, откинул пустую гильзу выкуренной папиросы, поправил портупею, фуражку и пошел к штабному вагону.

 

Полк сразу же в наступление кинули. Они не очень-то и понимали, где находятся – знали только, что в Карелии, что против них – финны. Что за оборону прорывали, куда – не знали, но прорвали. И оказались вскоре в окружении.

Неделю в болоте, в грязи, в холоде, под минометным обстрелом были. На твердый берег, к лесу, рыпнутся – из автоматов и пулеметов их финны встречают. Плотно обложили. Когда все-таки вырвались
(в помощь окруженным снаружи вражеского кольца ударили партизаны, точнее – наш диверсионный отряд), от полка человек сто оставалось, от роты – с десяток, из штрафников – вроде бы двое. Но вину свою кровью Степан искупил (и этим был доволен): ранение было несерьезное, по левому крутому плечу осколок чиркнул. Хуже было с ногами – распухли в болотной жиже. Сапоги спарывать с ног пришлось.

Через две недели был Степан здоров. После переформирования попал в новый полк, в автомобильную роту. Пригодилась лагерная шоферская наука.

2.

Волховский фронт, 8-я армия.

Лейтенант Дойников прибыл в расположение полка, в сгоревшую наполовину деревеньку. И если стоять посреди улицы и не видеть еще при этом дорогу с вытоптанным до мерзлой земли снегом, с клочками сена, красную от крови и желтую от мочи, если не видеть все это, а глянуть налево – следы страшного пожара, головни и черные остовы печей; глянуть направо – благополучная деревня с крепкими избами и дворами, будто и нет здесь войны.

В одном из домов, самом большом и крепком, штаб полка.

Товарищ полковник, лейтенант Дойников явился в ваше распоряжение! – браво доложил, когда адъютант разрешил пройти из прихожей в комнату.

Полковник, с выбритой наголо головой и аккуратной щеткой усов, кивнул и снова над картой склонился. Еще несколько офицеров взглянули на новичка и тоже склонились к карте.

Обсуждали, видимо, расположение подразделений после недавнего боя.

Только один старший лейтенант внимательно посмотрел на Дойникова, улыбнулся вдруг и кивнул, но, конечно, ничего не сказал.

Дойников сразу узнал Ершова и тоже обрадовался старому, пусть и недолгому знакомцу; и дом родной вспомнился, хоть Ершов и не земляк даже.

А когда командир полка выпрямился и сказал: «По местам, товарищи офицеры», – старший лейтенант Ершов подошел к Дойникову, руку протянул:

Здорово.

Вы, я гляжу, знакомы? – полковник сказал. – Вот и давай, лейтенант, к Ершову в роту, у него там командира взвода убило. Ты как, Ершов, берешь?

Так точно, товарищ полковник!

Свободны.

У крыльца их поджидали сани, бравый солдатик, с автоматом через плечо, с выпущенным из-под лихо заломленной шапки вихром, подскочил, сдвинулся в передок, давая место командирам.

Дмитрий Дойников не сразу в сани сел. Как увидел лошадь, почуял дух ее – совсем захлестнуло душу теплым воспоминанием о доме, о купании колхозных лошадей, о поездках на праздниках в санях. Обошел спереди лошадку, упряжь тронул.

Все там на месте, товарищ лейтенант, – добродушно улыбнувшись, показав при этом два ряда крепких зубов, сказал солдат, сразу почувствовав в лейтенанте своего, деревенского.

Дойников согласно кивнул и тоже улыбнулся.

Лейтенанты уселись, солдат тронул вожжи, лошадка споро повлекла санки за деревню, через поле, к лесочку.

Видишь, у меня бойцы какие бравые, отборные ребята – рота автоматчиков! – с гордостью Ершов сказал. И тут же спросил негромко, чтобы солдат не слышал: – Ты с автоматом-то как?..

Ну… держал раз в руках, – Дойников ответил.

Ничего, быстро освоишь. – И добавил с улыбкой: – Вот же – велик мир, война большая, а довелось встретиться. Да еще… ты вон и лейтенант уже, быстро вас теперь готовят, – тут уже некоторые и обида, и пренебрежение почувствовались в голосе.

Ну… нас не спрашивают, дело военное, ты вон тоже уже старший, – добродушно Митька ответил. И добавил: – А мир хоть и велик, а тесен. – И напрямую спросил: – Ты Верке-то пишешь?

Пишу, – просто Ершов ответил. – И она пишет.

Ну… это хорошо, – кивнул Дойников.

Чего-то ты все нукаешь, лейтенант? – шутливо-строго Ершов спросил. – Ты это бросай, если в учебке вас не отучили. Тут, брат, не колхоз, тут армия.

Ну, пошевеливайся! – прикрикнул в этот момент боец, шевельнув вожжи. А лейтенанты засмеялись.

Вскоре приехали в расположение роты; солдаты рыли окопы и землянки, отогревая землю кострами.

Ты иди к старшине, валенки получи, – сказал Ершов, поглядев на сапоги Дойникова. – Полушубок у него тоже найдется. Потом сюда вернешься, буду со взводом знакомить. – И окликнул ближайшего бойца, того самого, что вез их, курившего на краю свежевырытой траншеи: – Иванов, проводи товарища лейтенанта к старшине.

Есть! – ответил румяный Иванов, окурок не выбросил – аккуратно твердым пальцем затушил, за отворот шапки сунул. – Пойдемте, товарищ лейтенант, – кивнул Дойникову.

Они шли вдоль оврага, прикрытые кустами, туда, где тоже рыли землянки и траншеи, – другой взвод, видно, там работал.

Тут шипение, свист. «Ложись!» – Иванов Дойникову крикнул, а Дойников Иванову, и оба упали, в землю вжались. Мина хлопнулась в нескольких метрах от них. И еще, и еще, а из оврага вдруг показались серо-зеленые фигуры.

Немцы! – солдат, не поднимаясь, перетянул автомат из-за спины и, когда первая фигура видна стала в полный рост, выстрелил.

Без оружия… – Дойников досадливо сказал.

Чево? – Иванов, не поворачивая головы, спросил.

Оружия нет у меня!

Иванов уже не отвечал, стрелял снова. И по ним стреляли. Но уже с двух сторон, оттуда, где рыли траншеи, к ним бежала подмога.

Немцы, увидев это, стали, отстреливаясь, отходить в овраг.

Дмитрий Дойников не выдержал, рванулся вперед, с перекатом к убитому немцу приблизился, кое-как вытащил из-под него автомат (неожиданно это оказался не немецкий «шмайссер», а советский ППД) и тоже открыл огонь.

Немецкая разведка боем была отбита.

Лейтенант Дмитрий Дойников получил под команду взвод, двадцать бравых автоматчиков. С людьми он и вообще-то легко сходился, а тут, в первый же день показав себя смелым воякой, сразу в коллектив влился.

В тот же вечер сначала офицеры, а потом и бойцы узнали о том, что под Москвой началось контрнаступление. Что немцы остановлены и отброшены от столицы. А вскоре в роту пришла дивизионная газета «Знамя Родины». Политрук читал в землянке свободному от наряда взводу:

«Славная победа в боях за Москву.

В тот момент, когда глупый и наглый враг уже тешил себя мыслью о близости московских окраин, ковался грозный советский меч, в нужный момент ударивший по врагу…

Родина гордится своими сынами – бойцами Красной Армии. Смерть немецким оккупантам!»

Фронт на их участке стабилизировался. Первая попытка прорыва блокады Ленинграда не удалась. Началась окопная война – с перестрелками и вылазками разведчиков с той и с другой стороны.

 

С момента прихода Дойникова в роту миновало недели две. Он отдыхал в своей землянке на лежанке, вырытой сбоку в стене, застланной еловым лапником и старой шинелью – дырка с левой стороны свидетельствовала о том, как стала эта шинель ничейной, – накрывшись своей шинелью. Не спал, а думал, мечтал о том, как, прорвав блокаду, они войдут в Ленинград и там он найдет отца. Знал, слышал где-то, что есть в городах такие справочные, где по имени могут назвать адрес человека.
И вот он найдет отца, и они… Дальше он не мог представить, что бы они сделали, что бы он сказал отцу.

Дмитрий посмотрел на часы, поднялся, стараясь не шуметь и не разбудить своего заместителя, спавшего у противоположной стены, надел шинель, портупею и пошел проверять посты на участке своего взвода.

Мороз покусывает щеки, за окопом белое в черной оспе воронок поле, голые черные кусты, овраг, за которым уже немцы. Небо усыпано колкими звездами. И тут дыхание перехватило, руки сначала прижали, потом крутить за спину начали, потянули наверх… Все-таки успел Дойников вскрикнуть. И с двух сторон – от блиндажа, где отдыхала свободная смена караула, и от ближайшего поста – ударили автоматные очереди. И, вскрикнув, немец отпустил Дмитрия. Еще одного Митька сам оттолкнул и упал, в тот же миг над ним автоматная очередь прошла. И кто-то, уже не живой, упал на него, а еще один, чуть в стороне, что-то прохрипел и затих, стал похож на сугроб в белом своем маскхалате.

Ребята, я здесь, это я, – крикнул Дойников, сталкивая с себя мертвое тело.

Потом уже во взводном блиндаже, куда и командир роты Ершов пришел, обсуждали случившееся.

Ведь как отвело от вас, товарищ лейтенант, – говорил рядовой Иванов, стоявший на ближнем к месту нападения посту и первым открывший огонь. – Ведь фрицев – троих наповал, а на вас ни царапины.

Да, Дойников, в рубашке родился, – Ершов сказал.

А ведь они знают, где наши посты, специально на переходе ждали, когда офицер пойдет, – Дойников вывод сделал. И досадливо добавил: – И главное, ловко как у них получилось-то. Я и рукой шевельнуть не успел, а я драться-то умею.

Ершов кивнул, вспомнив, как еще по пути в военкомат, на ночевке в каком-то монастыре, Митька одним тычком здорового парня успокоил. Все это – село Семигорье, дорога вдоль озера, новобранцы, идущие толпой, летняя ночь и древние монастырские стены – в один миг вспомнилось ему… и показалось, что все это было когда-то бесконечно давно. Сказал:

Приказываю – на проверку постов по одному не ходить, один впереди, второй – метрах в пятнадцати сзади. – И уже только к Дойникову обращаясь: – Пойдем-ка, товарищ лейтенант, ко мне в землянку, сюрприз для тебя есть.

Когда лейтенанты уходили, уже светало, Иванов еще Дойникову сказал:

Это, товарищ лейтенант, кто-то крепко молится о вас.

Дмитрий кивнул, подумал: «Мать!» И уже торопливо спрашивал у Ершова:

Какой еще сюрприз, Олег? – Тот молчал. – Ну, Олег, ну…

Опять занукал… Да вон он, сюрприз твой! – недовольно сказал вдруг Ершов, кивнув вперед.

Им навстречу двигалась по траншее несуразная фигура. В сбившейся набок шапке с распущенными ушами, в длинной шинели, в испачканных глиной сапогах. За ним автоматчик шел.

Ну куда вы, товарищ корреспондент? Я же говорил вам – ждать в землянке… Знакомьтесь – лейтенант Дойников, родом из Семигорья, лейтенант Корин – корреспондент дивизионной газеты, а в недавнем прошлом – районной газеты «Колхозное знамя»!

Дойников все еще не понимал, в чем сюрприз.

Да про сосок Вероники-то помнишь?! – хлопнул его по плечу Ершов. – Помнишь, показывал я тебе статью-то?..

Ты! – ткнул пальцем в корреспондента Дойников. – Ты Корин? Ты в нашей газете писал? Ты – про Веронику?..

Корин все кивал растерянно. А Митька Дойников вспомнил еще, как в соседнем колхозе, том самом, где рекордистка Вероника и ее хозяйка (которая потом на люди долго показаться стыдилась) трудились, в клубе читали эту газету парни и девчата – ругались, смеялись, обещали при случае корреспонденту навалять. Доярку-то Верой звали, а после той статьи стали и Вероникой дразнить.

Ну, брат, попадись ты мне не здесь… – строго Дойников говорит, а у самого губы до ушей растягиваются – и ладонь на плечо Корину опустил, так что того на один бок и перекосило.

Разговор в землянке у Ершова продолжили, еще политрук Емельяненко присоединился. Весь день Корин в расположении специальной роты автоматчиков пробыл, с солдатами поговорил, с офицерами, с коммунистами, с комсомольцами, с беспартийными.

Смотри, мы теперь за твоим творчеством следить будем, – напутствовал Корина Ершов.

Иметь своего читателя – это очень важно! – серьезно ответил корреспондент, садясь в прибывшую за ним редакционную машину.

Через неделю получили дивизионную газету: на самой первой странице, рядом с большой статьей, перепечатанной из «Правды», статья про автоматчиков и фотография со знакомыми лицами.

«Выращиваем советских автоматчиков.

В ожесточенных боях против немецких поработителей наша доблестная Красная Армия приобрела огромный боевой опыт эффективного использования отечественного оружия. Наглым табунам вражеских автоматчиков мы противопоставляем несокрушимую стойкость, упорство и отвагу. Тактике немецкой гитлеровской армии мы противопоставляем свою – русскую, сталинскую тактику.

Во многих местах сейчас основной маневренной и ударной силой врага являются автоматчики. Им мы противопоставим своих советских автоматчиков, вооруженных чудесными автоматами ППД и ППШ.

Всеистребительный огонь наших автоматчиков должен господствовать на полях битв. Родина снабдила своих воинов быстродействующим оружием для того, чтобы как можно быстрее уложить на русскую землю проклятых фашистов. Как это сделали недавно лейтенант Дойников и рядовой Иванов, отбив атаку немецких автоматчиков и уложив на поле боя три десятка фашистов.

Товарищи автоматчики! Народ ждет от вас подвигов во имя Родины! Беспощадно бейте врагов из своих автоматов, истребляйте бандитскую свору!

Вперед, и только вперед! Смерть немецким оккупантам!»

И знакомая подпись: «И. Корин».

А на фото – Дмитрий Дойников и Алексей Иванов, хорошо вышли.

Ершов, когда эту статейку прочитал, только затылок почесал; листок вырвал, в карман планшетки, туда, где все еще и заметка про рекордистку Веронику хранилась, сунул.

А Дойникова при встрече по плечу хлопнул:

Силен, брат! Без году неделя в роте, а уже пресса о тебе пишет.

Чего пишет? – не понял Дмитрий Дойников.

В газете пишут.

А, дак чего… ну… две недели-то! – вскинулся и широко улыбнулся лейтенант Дойников.

3.

Авторота, в которой служил Степан Бугаев, располагалась на одном из участков Карельского фронта.

Пришла зима. Возили по льду озера (озер тут очень много) к передовой боеприпасы, продукты. Авиация-то еще ничего – к озеру редко вражьи бомбардировщики прорывались, да и на суше – отбомбили и улетели. А вот артиллерия… До озера снаряды не дотягивали, но и от озера еще до передовой ехать да ехать по лесным дорогам. А у финнов каждая полянка простреливается.

Уже и не раз, понимал это Степан, смерть от него в нескольких метрах была: чуть быстрее бы или медленнее ехал – и попал бы снаряд в его машину.

Зимой еще метели – незнакомое белое пространство озера, вешки вдоль дороги заносит, если с пути собьешься, то уж дома не бывать.
А вспоминалось невольно и родное Сухтинское озеро, на котором не заблудился бы он ни зимой ни летом даже с завязанными глазами.

Едет по накатанной дороге, сквозь метелицу фарами путь высвечивает. Что это там?.. Фигура… Человек… Притормаживать стал и винтовку за ремень подтягивать. Ездят они, шоферы, с винтовками в кабинах, с которыми быстро-то и не развернешься. Из-за этого Степан уже чуть не погиб: человек пять на лыжах и с автоматами на его дорогу вышли. Заметить-то заметил их, но винтовка застряла. А финны уж совсем рядом были, но не стреляли – может, в плен взять хотели. Хорошо, что позади машина шла, да не с продуктами, а взвод автоматчиков-«смершевцев» в кузове сидел. Вряд ли кто из финнов тогда ушел…

Помня тот случай, Степан остановился метрах в пятидесяти от странной фигуры, винтовку прихватил поудобнее, приготовился вывалиться из машины и стрелять из-за колес. В желтом, забеленном снегопадом свете фар – фигура не двигалась. Сперва Степан подумал, что это кто-то, наш или финн, с автоматом на шее стоит. Но одежда черная, не белый маскхалат. Да и нет, не автомат перед собой в руках держит. «Баба, что ли? С ребенком, что ли?..»

Подъехал ближе, встал.

Возьмите, пожалуйста... – только и сказала укутанная по брови платком, в каком-то черном, с торчащими клочками ваты пальто, женщина – с младенцем, тоже укутанным в шерстяной платок, на руках.

Да вы откуда ж такие? Залазь быстро! – Дверь приоткрыл. Женщина влезла, и дальше машину погнал Степан Бугаев.

Нет-нет да на женщину посмотрит. Она молчит, только склоняется к ребеночку своему. А тот совсем молчит.

Степану жутковато стало – живой ли ребенок-то?..

Закряхтел, засопел. Живой!

Парень? – спросил Степан.

Мальчик, – ответила женщина и платок с головы на плечи сдвинула.

Степан опять взглянул – вроде бы молодая, а седая прядь в волосах.

Ребенок уж заплакал. Чувствует Бугаев, что женщина что-то сказать хочет, да боится или стесняется.

Ну чего ты? – грубовато спросил.

Мне покормить его надо.

Ну так корми. Я глядеть не буду, – чуть ли не зло Бугаев ответил.

Ольга сначала с огромным трудом слова из себя выталкивала. А потом уже и торопливо, будто спешила, говорила. А потом – спокойно и подробно, как бы для себя самой, чтобы не забыть ничего, рассказывала.

Степан напряженно в снеговую мглу вглядывался, крепко баранку держал, слушал.

Муж мой, Василий, командир был, старший лейтенант. Участвовал в финской. Их полк потом на новой границе и оставили, только севернее перевели. Разрешили и нам, женам, приехать. Городок был финский, чистый такой, аккуратный. Они, говорят, когда отступали – все сжигали за собой, а тут – нет, все целое: домики такие, тротуары, газоны, сосны… И так мы хорошо жили там, все семьи командирские. Дружили, все праздники вместе. Самодеятельный театр у нас был. В начале июня сорок первого они, мужья наши, с солдатами в учебные лагеря выехали. Потом, в середине июня, их уже к самой границе перевели. Девятнадцатого июня я родила. Вася приезжал к нам, но сразу опять уехал. От городка до границы пятнадцать километров было. Когда война началась – у нас еще все тихо было. Говорили даже, что Финляндия в войну не вступит. Никуда нас не увозили. А ночью двадцать пятого – загрохотало там, все небо осветилось. Мы сразу поняли, что началось. А потом оттуда первая машина, грузовик с ранеными, приехала. Страшно было смотреть. Нам сказали, чтобы уходили скорее. До станции километров двадцать. Мы, жены, кто что взять успел, детей в охапку – на улицу. Пошли к станции. А над нами самолеты летят – и уже станцию, слышно, бомбят. А от границы, обгоняя нас, машины с солдатами. Многие ранены были, в крови все, в лохмотьях, голые почти – от взрывов, наверное. Нас догнало какое-то подразделение – пешком, но очень быстро шли. Я политрука Васиной роты узнала. Он ко мне подбежал. Погиб, сказал, у него на глазах. Закричал еще на нас, что мы медленно идем. Они, говорит, на танках и машинах наступают, там уже никто их не держит… На станцию пришли, а станции нет. И тут опять самолеты – и по нам стреляют, бомбят… И женщины, и дети падают и умирают. Я Коленьку держу на руках и бегу, бегу… все кажется, что это вот сейчас прямо на нас самолет пикирует… Три дня еще мы одни шли. Коленька закашлял у меня. Я понимаю, что, если не остановлюсь, не приведу себя и его в порядок – умрем. И попросилась в дом в деревне. Карелы там жили. Пустили. Обогрелись мы хоть там, в бане помылись. Скоро финны пришли. Ничего, не выдали меня, но все-таки потом уходить велели. Мы ушли.
В русской деревне приютили нас. Потом стали русских выселять в лагерь какой-то, мы опять уйти успели. Шли долго. Люди помогали. Вот так и идем…

Дорога по озеру кончилась, утихла и метель, заснеженный черно-белый лес по сторонам тянулся, но вскоре уже въезжали в городок, где Степанова часть стояла. Рассвело уже. Степан тормознул у вокзала.

Ты вот что, Ольга… Тут на вокзале можно вам, наверное, обогреться. А потом – в комендатуру, ты же офицера жена.

Вдова, – она поправила.

Ну вот… Документы его у тебя при себе? – Она кивнула почему-то. – Там помогут вам. А потом уезжайте. У тебя родня-то где есть?

Она покачала головой:

Нету.

Как же так-то?

Вот так, детдомовка я.

Степан ненадолго задумался. Достал из кармана химический карандаш, обрывок газеты. Написал номер своей части, свое имя, фамилию. Подумал – и написал еще.

Вот, поезжай до этой станции, там, по этому адресу, рядом с вокзалом сестра моя, Мария, живет, от нее в деревню добирайся, сестра подскажет. Я своим туда напишу, примут. Там хоть ребенка выкормишь. Не дадут пропасть. И школа у нас там есть – пойдешь учительницей.

Ольга кивнула. Сказала:

Спасибо, Степан.

Ребенок захныкал, и она торопливо вылезла из машины и пошла в здание железнодорожного вокзала. Степан видел, как к ней сразу подошел военный патруль, но уже не стал вмешиваться, погнал в часть – и так опаздывал.

* * *

Ольга в комендатуру не пошла, не было у нее никаких мужних документов. Политрук, что видел его мертвым, должен был бы документы взять, да не до того было.

Стала она на проходящие поезда проситься. Никаких эшелонов с эвакуируемыми тут не было – только военные и санитарные. И ответ везде один: «Не положено».

Зашла опять в вокзал. Патрульные разрешили ей в уголку у печки кормить ребенка, но уже недовольно посматривали. Последняя сухая пеленка… Ольга, не обращая внимания ни на кого, разложила Коленьку на скамейке у печки, перепеленала. Отвернувшись к стене, дала грудь.

Видно было, что готовится к отправке санитарный эшелон, суета на перроне: ходячие раненые залезают в вагоны, санитары несут носилки.

Ольга выбежала, прижимая ребенка к груди, на перрон.

Товарищ военврач, возьмите меня, санитаркой возьмите, – сунулась к высокому, в шинели, а не в полушубке, майору. Тот глянул на нее зло:

С ума сошла!

Побежал к головному вагону.

Ольга шла вдоль состава. По команде румянощекого старшины грузили в вагон какие-то мешки. Ольга к нему.

Не положено, – привычно ответил.

Я знаю, что не положено, – твердо она сказала.

Ну так чего! – то ли ей, то ли замешкавшемуся с мешком на плече солдату рявкнул.

Ребенок заревел.

Уйди отсюда, – опять старшина ей.

Не уйду.

Все, закрывай! – крикнул старшина, и двери вагона захлопнули. Сам старшина в соседний вагон полез.

Загудел паровоз, зашипел пар под колесами.

Она ухватила старшину за полу белого полушубка.

Тот вроде бы и не глянул на золотые сережки, но ее вперед себя в вагон затолкнул, а в вагоне сразу в боковое тесное купе – и дверь запер снаружи.

Вагон, в который грузили мешки, был склад на колесах. Соседний – вагон взвода хозяйственной обслуги, командиром которого тот старшина и был. Ольгу он и чаем с хлебом напоил, и какую-то простыню на пеленки ребенку дал.

Виктор Геннадьевич меня зовут, – сказал зачем-то.

Ночью он снова сунулся в купе к Ольге. Коленька спал на нижней полке, и она наконец-то прилегла рядом с ним.

Виктор Геннадьевич, ложись и спи, – кивнула она на полку напротив. – Меня тронешь – начальнику эшелона скажу, под трибунал пойдешь, – сказала ему просто и зло.

Он отстал. Вышел.

Утром она спросила, когда будет город, где жила сестра того водителя. Оказалось, что скоро.

Выходи, – буркнул ей старшина, открывая дверь вагона, и она с ребенком на руках ступила на перрон незнакомого города.

Дом, где жила Мария, Ольга не сразу нашла. Почему-то никто не мог подсказать, где этот Паровозный тупик. А и дом-то совсем рядом был. Какой-то пожилой железнодорожник показал ей дом.

Нашла комнату Марии, подала записку от Степана.

Ольга торопилась дальше, в деревню, куда ей еще-то… Но Мария придержала:

Подожди, отдохнуть вам надо, в себя прийти.

Коленьку оставили ненадолго со старшими детьми – было воскресенье, и они не учились, – и Мария повела Ольгу в баню.

Тут недалеко, быстро сходим.

Ольга боялась оставлять ребенка, но и вымыться было нужно.

Мы посидим! – бойко сказала девочка лет семи, Маринка.

Присмотрим, – серьезно сказал мальчик, десятилетний Генка.

Муж Марии, Леонид, и в воскресенье работал в депо.

А вечером и Коленьку в тазу искупали.

Леонид пришел почти ночью, немногословно познакомился с неожиданными гостями.

А утром Ольга уже и не могла подняться – горела вся в болезни, будто до этого месяцы лишений и борьбы за жизнь ребенка не давали понимать свою болезнь. А тут – тесемочки развязались. Ее в тот же день увезли в больницу.

Мария зла не держала на нежданную гостью, но боялась, конечно, не заразно ли. За детей боялась. Врач успокоил – не заразно.

Ребенка Мария у себя оставила на время Ольгиной болезни.

Где двое – там и трое! – мужу сказала.

Тот, молчаливый и, кажется, абсолютно невозмутимый мужик, кивнул. И даже сказал:

А как же. Мы уж теперь в ответе за него, – и подмигнул стоявшему на четвереньках на кровати и с любопытством глядевшему на него малышу.

Мария и Степану, брату, написала обо всем, что, мол, Ольга с ребенком у нее, что заболела Ольга-то.

Тот редко писал, но тут скоро письмом откликнулся: «Помогите ей. Жив буду – за все отплачу».

«Жена она ему, что ли?» – думала, прочитав такое, Мария; на Кольку, который уже вовсю ползал по комнате, смотрела – нет, не похож на Степана. А может, и похож… «Вот же Степка – на войне бабу нашел. А в Семигорье-то сколько девок сохло по нему… Вот приедет к родителям такая радость, – думала про своих стариков и усмехалась: – Ничего, будет им с внуком веселее. Только бы Ольга-то поправилась».

А Ольга долго поправлялась, только через месяц выписали ее. И вскоре на попутной машине Мария отправляла Ольгу с Колькой в Семигорье.

Так кто ты хоть Степану-то? – спросила все же.

А еще и не знаю… Спасибо вам, – Ольга ответила и обняла Марию, смущенно отворачивавшегося Генку, веснушчатую Маринку. – Спасибо вам, родные!

Машина довезла лишь до Крутиц. Дальше ехали на попутных санях с добродушным и немногословным, заросшим бородой возницей.

И когда ехали вдоль озера, Ольга вдруг увидела на ледяной еще глади остров, а на нем – белый храм и колокольня. И звон колокольный плывет над озером, над берегом, наполняет душу радостью. И сынок ее, Коленька, на руках у нее заулыбался…

Глава шестая

1.

Иван Попов и Фёдор Самохвалов в феврале 1942 года оказались на фронте, в одном полку, в одной роте, в одном взводе даже. Пехотинцы.

Располагался их взвод на острове в Ладожском озере. Островок маленький, но со стратегической точки зрения важный. Там была зенитная батарея, отгоняющая вражеские самолеты от дороги на Ленинград.

В тот вечер, когда их неожиданно атаковали, был сильный снегопад.

Все в белом, диверсанты-лыжники двигались стремительно. Часовые увидели их уже совсем близко, все же успели открыть огонь, но были тут же убиты.

Телефонная связь была нарушена. Бой уже у складов шел. Капитан Семёнов, под командой которого здесь находились зенитчики и пехотинцы, был убит одним из первых. Зенитчики и часть пехотинцев были окружены у батареи и склада боеприпасов. Другая группа, в ней и Иван с Фёдором, у продовольственного склада. Третья группа – у казармы и столовой.

На острове раньше монастырек какой-то был. Склад, который Иван с Фёдором обороняли, – церковь; казарма и столовая – в братском корпусе и в трапезной располагались. Батарея – на насыпном каменном волнорезе.

Да сколько же их! – Фёдор выстрелил.

Он удивлялся сам себе – ничего не боялся, делал то, чему учили, – передергивал затвор, брал на мушку, нажимал на спусковой крючок, менял позицию, снова высматривал белую скользящую тень или стрелял по вспышке из автоматного ствола. А как там Ванька-то?..

Иван! Ванька!..

Иван выстрелил, и тут же остро ударило в плечо…

Раненых переносили в склад-церковь, там клали на ворох какого-то старого тряпья. Старик-санитар перевязывал раны, давал воду. Остров и разоренный монастырь на нем в мирное время служили пристанищем рыбакам, а этот старик, последний монах, жил тут в избушке при храме, был оформлен в рыболовной артели смотрителем маяка, в туманы зажигал на колокольне фонарь и бил в колокол.

И видит Иван храм с открытыми воротами, и свечи в нем, и пение дивное. И выходит к нему старец в черной одежде с белыми крестами, тот самый, что уже являлся однажды ему на Сухтинском озере. И говорит старец:

Не бойся, Иван, молись, и мы будем молиться. Вместе одолеем врага!

И звон колокола, монотонный и величественный, разливался над островом, над ледяным озером, заполнял собой небо…

На рассвете финны отошли, не добившись своей цели. Из сорока трех человек защитников острова в живых осталось двадцать два, десять из них – раненые.

Иван очнулся, нащупал рукой что-то, подтянул. Посмотрел – старинная какая-то книга, буквы крупные, но непонятные, хотя вроде и русские.

Это, милый, ты ведь Евангелие нашел, ну и бери с богом, есть у меня еще… Как звать-то тебя, сынок? – Голос старика, мягкий и добрый.

Иван…

Вот и слава богу, Иван…

Фёдор подошел к нему:

Вот тебя как, Иван… Жив… Хорошо. В госпиталь теперь. А меня не задело даже.

Иван улыбнулся и ничего Федьке не ответил.

Вскоре раненых увезли с острова.

Два месяца лежал Иван в госпитале. А Евангелие он сохранил. В книге еще лежала бумажка, на ней чернилами очень четким красивым почерком было написано:

Ищите Бога,

Ищите слезно,

Ищите, люди,

Пока не поздно…

 

Иван с первого раза запомнил это стихотворение. Евангелие держал при себе, никому не показывал. Но иногда, когда все спали в палате, доставал и в свете уличного фонаря пробовал читать и уже что-то понимал.

2.

Стали в Семигорье похоронки приходить – то в одном конце села, то в другом баба заголосит. Во всей округе, в деревнях больших и малых, ожидание и страх по избам жили.

Был март.

Вот что, Авдей Иванович, – сказал как-то утром старику Бугаеву председатель колхоза Коновалов. – Бери Зорьку, розвальни – и с Васькой Косым поезжайте-ка на дальние лужки, пора там сено брать.

Старик кивнул, переспросил недовольно:

С Васькой?

Григорий Коновалов только сейчас и сообразил, что Авдею Бугаеву не больно-то с Васькой дело иметь хочется, из-за него же Степана-то посадили. Да кого еще-то отправить...

Запрягли неражную лошаденку Зорьку, кинули в розвальни вилы, веревку, топор. Поехали в сторону от озера по лесной дороге на самые дальние сенокосы колхоза «Сталинский ударник».

Старик держал вожжи, изредка понукал лошадь, с Васькой не разговаривал. Тот сам заговорил:

Ты, Авдей Иванович, не сердись на меня, чего ты… Уснул я тогда. Я ж вину не отрицал. А Степан уперся – мол, он виноват…

Да замолчи ты! Сам же знаю все! – ответил зло старик и не к месту подхлестнул вожжей Зорьку. Лошадь удивленно крутнула головой и не прибавила шагу. И Васька обиженно замолчал. Старик оглянулся на него. Васька сидел боком к нему, но будто бы и смотрел на старика, не поймешь, глаза-то вразбежку…

Самый дальний стог почали. Пока снег с него скинули да накидали сено на розвальни, прижали жердинами, связали веревкой, солнышко к вечеру покатилось.

Ехали обратно, жевали свои куски хлеба, Васька правил.

Авдей думал о сыне и о странной женщине Ольге, которая пришла к ним с месяц назад, о которой Степан писал в письме. Баба она ничего, хорошая, ученая, в школе теперь работает, парнишка хороший у нее. Только кто она Степке-то? Ничего не поймешь…

Авдей Иванович, чего эта? – вдруг Васька голос подал. И Зорька всхрапнула и аж задрожала, побежала шибче без понуканий.

Чего?

Волки же!..

А Бугаев уже и сам их увидел.

Гони! – Ваське крикнул, а сам встал в санях, широко расставив ноги, вилы в руки взял. – Гони, Васька!

Васька гнал, Зорька бежала. Скоро уж лес-то кончится, а там поле, село видно будет…

Пять их или шесть – не разберешь, то один, то другой вперед выскочит. Справа – здоровый, серый, большеголовый сани обходит, под брюхо лошади целит. Бугаев огрел его вилами по хребтине. И волк, щелкнув пастью, отвалился в сторону. Но уже слева обходит другой… Авдей ткнул в него, вонзил вилы в зверя, уже готового прыгнуть на лошадь. Волк, окровив снег, закрутился, пытаясь зубами вырвать впившуюся в него смерть. И вся стая будто споткнулась об него, закрутилась…

Запаленная Зорька шибко бежала; Васька не сдерживал ее. Старик Авдей Бугаев стоял на коленях в задке саней, держа в руках топор.

Так и выехали в поле. Темнело уже, видны были огоньки в окнах кое-где, вон у Сапруновых баба какая-то бежит к бане, еще кто-то там…

Авдей Иванович! – уже успокоившийся Васька окликнул. – Глянь-ка, чего там у Сапруновых-то… Верку ведь в баню ведут. Рожает ведь, точно рожает!

Но старик не отзывался.

Авдей Иванович! – Васька обернулся, бросил вожжи, обежал груженные сеном розвальни и увидел старика. Тот сидел, откинувшись на сено, топор был зажат в левой руке, а правая сунута за полу тулупа, к сердцу.

И в те же минуты, когда умирало старое сердце Авдея Бугаева, новая жизнь заявляла о себе громким криком. Вера Сапрунова родила на удивление быстро. А мать Верина, Анфиса, сказала с гордостью за дочь:

А и я Верку так же родила! Только выскочила!

* * *

Перезимовал колхоз первую военную зиму. Лошадей почти не осталось, а надо ведь было пахать, боронить, сеять. Начали на быков да коров сбрую ладить.

Раньше Костя Рогозин лишь боронил, пахать еще не доводилось. И он очень волновался этой весной – справится ли, не опозорится ли... Пахал за речкой у Косминского леса. На соседнем от Кости поле, за овражком, пахал Васька Косой. До поля вместе дошлепали. Васька помог плуг опустить, подхлестнул старую лошаденку Зорьку.

Сама пойдет, только плуг придерживай, – Косте сказал и своего быка на соседнее поле погнал.

Костя взялся за ручки плуга. Лошадь дернулась, плуг чуть приподнялся, и лошаденка пошла быстрее, легче.

Не балуй! – ломким баском прикрикнул Костя, всем весом налег на рукояти и опустил плуг на нужную глубину.

Григорий Петрович Коновалов обходил поля. Он спустился с дороги в поле, не торопился, проверил глубину вспашки – не везде ровная была, но ничего.

Костя, – окликнул парня.

Тот оглянулся, опустил плуг, лошадь покорно встала.

Постой, – Коновалов пошел к нему. – Нормально, нормально… Молодец. – И руку по-взрослому протянул.

Костя плоско, дощечкой, в ответ протянул ладошку.

Ты, Костя, люби ее, земельку-то, и она тебе тем же ответит, – сказал и сам смутился вроде бы, за кисетом в карман полез. – Батька-то пишет? – спросил.

Пишет.

Ну и слава богу… Продолжай. Скоро обед, отдохните с Васильем…

И пошел на соседнее поле к Ваське Косому.

Много забот у председателя. Да забот-то он не боится. От другого душа болит, мается: мужики на фронте, а он тут…

3.

Шел июль 1942 года.

Прибыв из штаба полка, командир роты автоматчиков капитан Ершов вызвал в штабной блиндаж командиров взводов.

Получена команда выдвинуться вот в этот район, – указал на карте. – Выходим через час, готовьте людей. К вечеру должны быть на месте, там получим следующую команду.

Так средь бела дня и пойдем, товарищ капитан? – спросил своего друга Ершова старший лейтенант Дойников.

Ну, погода нелетная, – поняв его, Ершов кивнул. – Потом, дорога проселочная, в основном вдоль леса или через лес, так что в случае чего – укрыться есть где.

В назначенное время рота начала движение.

Шли по дороге между незасеянных полей, некошеных лугов, то и дело дорога ныряла в перелески. Погода была пасмурная, но без дождя.

Рота вышла на открытый участок, разнотравный луг, весь бело-зеленый от зонтичных цветков морковника. Виднелась слева железная дорога, справа – лес. Вдруг что-то зашумело позади и слева. И не сразу обратили внимание на проходивший состав. А состав короткий – всего из трех вагонов; остановился – и вдруг воздух наполнился шипением и свистом.

Ложись!

Снаряды, выпускаемые орудиями немецкого бронепоезда, рвались, встряхивая землю, вскидывая черные фонтаны.

Дорога тут была оканавлена. Да еще ручей какой-то ее пересекал, а под дорогой была проложена труба. В канаву, в ручей и падали, вжимались в грязь.

Взрывы прекратились, поезд свистнул и, пятясь, уехал. Тихо стало. И в этой тишине огромный коричневый муравей, с круглыми немигающими глазами, с острыми усами, страшными лапами, ползет прямо на него, Митьку Дойникова, и нужно что-то делать, спастись…

Старлей! Дойников! Трубу затыкай!

От этого крика он очнулся. И увидел травяной скат канавы, а прямо перед собой – отверстие трубы, проложенной под дорогой. Кинулся к дыре и закрыл, еще не понимая зачем. И тут же в него что-то упруго ударилось, он схватил – мягкое, живое, дергающееся…

Хохот и крики:

Поймал!

Заяц!

В котел его!

Тут и сам Дойников увидел: зайца поймал он. Как и люди, бедолага от взрывов спрятался.

Держи крепче! Щас вдарим! Прямо в нос надо, я знаю… – кричал Алёшка Иванов.

И пополнил бы русак нескудный, но однообразный армейский рацион, но дернулся заяц, разжал руки Дойников – и заяц припустил через дорогу, по полю, в кусты.

И вдруг…

Капитан!

Товарищ командир роты!

Олег! Ершов!

Дойников первым оказался рядом с лежавшим в канаве капитаном.

Олег?.. Санитара сюда!

Рыжеусый санитар с краснокрестной, вымазанной в земле сумкой на боку быстро подбежал. Гимнастерку разорвали, а там и дырочка-то напротив сердца, как от иголки.

И опять шум от железной дороги.

В лес, бегом! – яростно крикнул Дойников, и все безоговорочно подчинились его команде. Был Дойников заместителем командира роты, стал командиром.

Ершова на плащ-палатке вчетвером несли. Успели до леса добежать.

Долго шли лесом, потом снова на дорогу вышли.

Здесь, – Дойников сказал. И, поглядев на часы, скомандовал: – Привал тридцать минут.

Сам рыл саперной лопаткой, другие помогали.

Дойников взял документы капитана Ершова, пилотку его взял, а свою хотел надеть ему на голову, но положил просто рядом со светловолосой головой, посмотрел последний раз на друга и закрыл полой плащ-палатки.

Вспомнилось Семигорье и бравый лейтенант, с которым шли потом на сборный пункт, все их разговоры… Верке надо писать. Сын ведь у них…

Опустили, зарыли. Над холмиком поставили наспех сделанный крест.

Неподалеку сутулилась деревенька, дорога через нее шла, и у ближнего дома Дойников свернул во двор, стукнул в окно. Кто-то торопливо выглянул, на крыльцо вышла пожилая женщина в черном платке.

Мать, прошу тебя, вон там, за перелеском на бугре, похоронен советский командир, вот его данные. – На листке карандашом написал фамилию, имя, отчество, даты рождения и смерти. – Сделайте потом табличку хоть, за могилой присмотрите.

Женщина молча кивнула.

 

К назначенному времени рота прибыла в полуразбитое село. Тут же явился посыльный, передал приказ командиру роты явиться к командиру полка. Дойников пошел.

Узнав о гибели капитана Ершова, полковник Палкин вскинулся, но махнул рукой, только сморщился, а потом крепко сжал зубы, поднялся.

Пошли к комдиву, – сказал.

Шло совещание. Роте Дойникова предстояло захватить и ни в коем случае не сдавать без команды одну из высот.

Уже темнело, когда лейтенант-разведчик вел через лес Дойникова и сержанта Иванова к высотке. Дождь начал накрапывать. Вон и высотку видно уже. Деревья вокруг с посеченными стволами, с обломанными ветками. А на земле, между деревьями – разорванное тело. И еще, еще…

Обнаружили себя – и их минами накрыли, – лейтенант сказал, увидев, как дрогнуло лицо Дойникова. – Сейчас погода подходящая – не увидят вас, если шуметь не будете. Вон там уже их окопы.

Дойников положил лист на планшетку, накидывал карандашом план местности, думал, глядя то на схему, то на высотку.

Все, пошли.

Перед выходом роты на штурм высоты явился командир полка. Приказал:

Всем, всей роте сдать личные документы – красноармейские книжки, комсомольские и партийные билеты.

Через час рота подошла к высотке. Моросил дождь, тьма была непроглядной. Красная ракета взлетела и, неторопливо описав дугу, погасла, не достигнув земли. Справа и слева от высотки началась сильная стрельба... Через несколько секунд бой шел уже в траншее, и уже рвались автоматчики дальше, к плоской вершине холма, где был штабной блиндаж…

Короткая яростная атака закончилась минут через десять после начала. Рота, выполняя приказ, захватила и не сдавала высоту.

И даже командир дивизии не знал, что атака на этом участке фронта – отвлекающий маневр, что основной удар – в другом месте, но и тот удар, вскоре стало ясно, не принес ожидаемого результата. Попытка прорыва блокады не удалась.

Рассвело.

Дойников, политрук Емельяненко, Иванов – в штабном блиндаже были. Рванули первые бомбы, и на какое-то время все стихло.

Погляжу, – сказал Иванов, поддернул на плече ремень автомата и полез вверх по земляным ступеням.

Подожди, – окликнул его политрук, но Алёшка полез выше, сдвинул наверху дверь. Опять рвануло – и изуродованное тело упало вниз.

И тут страшно грохнуло, затрещало, взлетело и рухнуло: бомба попала прямо в блиндаж…

Митька ничего не понимал, он только понял, что умирает. А потом почувствовал дикую боль и услышал крики и стоны повсюду...

После этого удара авиации человек пятнадцать ходячих раненых унесли на шинелях и плащ-палатках четверых тяжелораненых и среди них – старшего лейтенанта Дойникова. Это были все, кто остались в живых.

Через двое суток остатки роты вышли в расположение частей Красной Армии.

 

(Окончание следует.)

 

 

100-летие «Сибирских огней»