Вы здесь

Женькина квартира

Рассказ
Файл: Иконка пакета 03_kotiysov_gk.zip (45.51 КБ)
Александр КОТЮСОВ



ЖЕНЬКИНА КВАРТИРА
Рассказ






I.
Отца своего Женька не знал.
— Не было у тебя отца, — сказала Женьке мать, когда тому исполнилось десять лет.
Решилась, наконец, мыслимо ли так долго правду от мальца скрывать. Раньше всегда на детский вопрос — а папка у нас где, я же не видел его ни разу? — отводила глаза куда-то в сторону, дело себе придумывала срочное, ой, мол, а картошки-то не купила… или — ох, рубаху твою постирать надо, измарался весь. Ребенку малому внимание отвлечь — дело ведь не сложное совсем: на другую тему разговор перевела — и все, не заметит он. А уж когда не случалась такая возможность схитрить, припирал Женька мать к стене: скажи да скажи, что с папкой нашим, — выдумывала чего в момент, иногда про летчика, все время, дескать, в рейсах, иногда про полярника, на Северном полюсе нынче папка твой живет, я же говорила тебе, телефона там нет никакого и письма только раз в месяц привозят, зато он с ледоколом попутным гостинцев тебе передал. И конфеты, в соседнем магазине купленные, парню все — на, на…
По детству голопузому такие отговорки проходили. Какой там на самом деле ледокол — смехота… А уж дальше не так все стало: мальчонке десятилетнему как соврешь, он ведь понимает все. И все равно держалась она долго, изворачивалась.
Случилось так, что лет в восемь сын совсем про отца спрашивать перестал. Года на два, пожалуй, целых. Нет и нет. Ни вопроса, ни воспоминания, ни в разговоре никак, как будто забыл совсем. Может, узнал чего, забеспокоилась она даже, вдруг сказал кто правду ему; присматриваться к парню внимательнее стала. Да потом успокоилась: кто же расскажет, не знал никто правды… кроме нее. Подумала: может, просто понял что-то там сам, смышленый уж, взрослый совсем. Расскажу как-нибудь… со временем, — так решила.
А время взяло — и без разрешения нагрянуло вдруг, когда не звал никто. Пошла она к врачу провериться по женской линии, обыденное дело, анализы сдала. Он что-то посмотрел, брови поднял, потом на рентген направление выписал. Она без мысли какой тревожной, рентген так рентген, не в первый уж раз. Сходила, принесла врачу снимок, большой такой, с альбомный лист: тут светлое вот, тут темное что-то и карандашом в углу фамилия ее и номер какой-то. Тетка, немолодая уж, врач-рентгенолог, привычно понажимала на приборе разные кнопки, он подстроился под невысокий ее рост, зажужжав. «Держи вот так вот, живот прикрывай», — сунула та ей в руки тяжелую кожаную подушку то ли с песком, то ли со свинцовой стружкой и вышла в другую комнату за толстое стекло.
Доктор долго крутил фотографию ее грудной клетки перед глазами, смотрел на свет, потом подносил к лампе, хмурился как-то не по-доброму, а потом сел и начал писать что-то в своем журнале. С того самого дня жизнь ее по-другому пошла, резко, вниз, куда-то в беду. Анализы целую неделю, осмотры, пробирки, кровь… И приговор потом. «Болезни вашей излечения нет», — сказал бородатый доктор, глядя в пол куда-то. Не первый раз уж такое больным, поди, говорит, а все как с непривычки. А как к этим словам привыкнуть возможно, когда о человеческой жизни речь. Нет пока лекарства такого от этой болезни. В России точно нет. Да и не поможет тут лекарство совсем, операция необходима. Для операции этой деньги большие требуются, он сумму назвал. Это если в Москве делать. А в Германии цена больше раза в два будет. Да еще визу ждать. Впрочем, мы поможем. Но гарантии на успех дать никакой нельзя. Может, вылечат, а может, и нет. Так что решайте. Мы обычно слова такие больным самим не говорим, только родственникам — этика и все такое. Но родственников у вас нет, вот сын только малой…
Увы, нет родственников, еще не до конца понимая все сказанные доктором слова, словно не о ней речь шла, а о другом, незнакомом ей человеке, сокрушенно подумала она, откуда взяться им, родственникам…
Из далекого шахтерского городка, пыльного, грязного, засыпанного толстым слоем черной угольной мелкой крошки, уехала она десять лет назад, когда узнала, что беременна сыном. А до этого на шахте работала учетчицей, чумазым шахтерам выработки ставила в табель. Вот двое таких и подкараулили летом в подлеске, что раскинулся возле ее дома на окраине поселка. Зачем вышла она тогда вечером, уж когда стемнело совсем, да не просто вышла, ладно, если возле подъезда на лавочке посидеть, потащило ее в подлесок этот на звезды смотреть. Она даже покрывало теплое с собой взяла, чтобы на землю подстелить. Лежала, лежала, любовалась звездами, да и заснула так. Теплая тогда ночь была. А проснулась уж, когда один ее за руки держал крепко и нож к горлу: крикнешь, мол, прирежем прямо здесь, — а второй руками потными своими белье с нее срывал и ремнем в темноте позвякивал. Вначале один приложился, а затем поменялись они, тот, что начал, нож взял и за руки держал, а другой… другой сверху лег. Потом, закончили как, встали оба, отряхнулись и ушли, ни слова не сказав, ни полслова. А она так и осталась лежать под звездами на поляне в том подлеске, расхристанная вся и помятая. Затем поднялась, вытерла слезы подолом, собрала подстилку свою и пошла домой. Там налила полную ванну горячей воды, такой, что еле-еле тело выдерживало, и улеглась в нее, заглушая теплом мелко бьющую тело дрожь. В ванной лежала долго, час, а то и все два. Потом встала, вытерлась насухо и легла на диван, завернувшись в теплое пуховое одеяло, подаренное ей в день рождения на работе. Только не уснула всю ночь, возилась на кровати с боку на бок, не сомкнув глаз…
Утром встала, когда за окном еще темнота была кромешная, перегладила белье, убрала квартиру, перемыла посуду всю, даже ту, что стояла в стенном шкафу, только для праздников — и пошла на работу. Там села спокойно на свое рабочее место и начала привычно заносить поступающие ей цифры выработки в компьютер. В милицию заявлять не решилась. Во-первых, не на кого было заявлять, темнотища, глаз выколешь, не опознала бы никого. Да и стыд-то какой, на весь поселок бы ославилась, тут ни одна новость больше дня не пряталась, сразу все узнавал народ, как в деревне. Боялась она даже, что слухи и без милиции пойдут, мало ли, может, видел кто… или насильники сами похвалились где. Но нет, тихо вроде, разговоры не шли, взглядов косых на себе не ловила. А те… те, кто сделал это дело гнусное, уехали, поди, из города… в поселке народ в основном вахтовым методом работал, как раз утром старая смена убыла, новая приехала.
Шла жизнь ее размеренно, спокойно, как будто и не произошло ничего в ту ночь, только вот теперь подлесок тот она огибала и на звезды смотреть перестала совсем. Ходила на работу спокойно, цифры в табель заносила изо дня в день, улыбалась, когда улыбаться надо было, грустила, когда грустить требовалось. Месяц с того дня прошел, — и не то чтобы забывать стала тот день она, нет, забудешь такое разве, но стираться как-то стало все, да и не стираться, может, а так… пеленой зарастать. И только почувствовала, что в организме ее женском изменения какие-то происходят, что-то другим стало, непривычным будто. Не поверила поначалу она, махнула рукой на ощущения эти — пустое, померещилось, будет еще. Ан нет, не обманешь душу женскую, оказывается, понимает она себя. В месяц этот не случилось у нее того, что у каждой взрослой женщины ежемесячно случается. Задержка, может, какая, подумалось, но не задержка — и еще через полмесяца ничего не случилось. Пошла в аптеку, купила там полоски эти, которыми проверяют все, всю пачку извела за три дня: думала, ошибка, может, снова и снова повторяла, одна, вторая, третья… Куда там, какая ошибка, вон они все на тумбочке в ванной в ряд, одно и то же показывают. Да и чувство-то появилось не вчера и не неделю назад, не обмануло женское сердце.
Ребенка она решила оставить. Глупо, конечно — одна, без родителей, родственников, мужа, самой воспитать… но подумала день, два, глядя в непроглядную темноту окна — и решила: пусть живет малой, пусть, хоть без папки совсем, но тепло ее и любовь получит за двоих, как в настоящей семье.
Родителей своих она не помнила совсем, отец на шахте погиб от взрыва еще в советское время, про это даже и не написали в газетах, не то что сейчас, мать с горя неделю ревела на кухне, а потом увезли ее в центр: говорят, рассудка лишилась совсем. В клинике она руки на себя и наложила, вскрыла вены, не выдержав свалившегося на нее горя. Воспитала ее бабка по материнской линии. Старая, сморщенная вся, приехала она в городок их откуда-то из рязанской деревни, где прожила последние двадцать лет в одиночестве, без суеты и понимания чьей-то в ней необходимости. Так и стали они жить вдвоем в небольшой родительской двухкомнатной квартирке, стар да млад, на бабкину пенсию и на те деньги, что государство за смерть отца ее назначило. Невелики деньги были, разумеется, но много ли надо им, на еду хватало, на одежду попроще тоже, а на развлечения… на развлечения нет. Да и не было их в городке вовсе. Может, и к счастью. Бабка померла год назад, старая совсем стала, древняя. С тех пор жила она одна, не пускала в сердце свое никого, да и кавалеров в поселке не наблюдалось. Приезжие не в счет: заселятся в общежитие на несколько месяцев, утром на работу, вечером обратно. А остальное время чем занять?.. Кто водкой скуку глушит, а кто по поселку бегает в поисках вахтовой любви. И ладно бы кто из них к серьезным отношениям был готов, так нет, им бы полгодика под теплым одеялом скоротать после работы, а потом обратно в свои города, к любимым женам. Не устраивало ее такое, не стремилась она поддаваться на жаркие уговоры и посулы дорогих подарков. Не нужно было ей это все. В поселке слабину дашь, на всю жизнь шалавой прослывешь. Хотя иных это не смущало, жили так: полгода с одним, полгода с другим. Каких и передавали по вахте, чуть не по рекомендации от друга к другу. Один съедет на материк домой, утром смена новая приезжает: тук-тук, здравствуйте, мне Иван сказал сразу к тебе ехать. Да-да, добро пожаловать. И довольные жили, в достатке, в шубах дорогих ходили. Не могла она так… не могла.
Из поселка решила она уехать. Не держал ее поселок, холодный и промозглый, словно окутанный даже в теплую летнюю погоду серым, заползающим в тебя угольным облаком. Да и как рожать здесь без отца, все судачить будут, дите подрастет, прохода не дадут. Детей без отца в больших городах растить надо. Там дела нет никому, одна ты, не одна, с кем живешь, есть отец или нет. Позвонила она подруге своей, с детства еще, та два года назад уехала столицу покорять, как шутили они. Покорить не покорила, но осталась все равно. К ним в поселок никто еще не возвращался, шахтеры не в счет, те ведь за деньги. Подруга устроилась на какую-то фабрику, то ли носочную, то ли чулочную, а может, то и другое вместе. Позвонила она подруге, спросила, нет ли места там какого для нее. Про ребенка будущего не сказала ни слова, знала, что беременных не берут, связываться с ними надо ли кому. Место нашлось, на фабрике работы полно, а столичные такую работу не жалуют, им все больше в офисе сидеть да кофе попивать. Переехала она в недельный срок, быстро, словно ножом старую жизнь отрезала. Пришла на шахту в отдел кадров, заявление написала, попросила побыстрей. Те покручинились, хорошая работница ведь, исполнительная, не опаздывала никогда, все цифры в компьютере в порядке, может, передумаешь еще, спросили, отпуск возьми, отдохни, профсоюз путевки на море дешевые дать может. Помотала головой: нет, спасибо, я решила уже все, так надо. Потом пошла на станцию, купила билет на поезд в один конец, только туда. А обратно, спросила полная билетерша, сторож у дверей в другую жизнь, вся в яркой косметике, бусах, как же обратно-то… Не нужно обратно, ответила она ей, я не вернусь.
Рассказывать, как шло все потом, смысла нет. Тяжело все шло. Работа, койка в общежитии, квартиру в поселке продать еще надо было, а кому она там нужна, все из него, поселка этого, вырваться только хотят. Начальник отдела кадров на фабрике раскричался, когда живот округлился совсем, не спрятать было: как же так, обманула нас, мы тебе поверили, а ты… Все, все это было, непростое, трудное, на нервах, со слезами, но все, все прошло, когда появился он, маленький, с черным пушком кудрявых волос на макушке. Женька.
Женька… С тех пор минуло десять лет.
Нет родственников, подумала она. Никого. Только сын. Повернулась и пошла к выходу из кабинета доктора.
— Куда вы? — произнес он. — Что делать с операцией, будете ложиться или нет?
— Нет, — махнула она рукой, — откуда у меня столько денег, нет у меня их.
— Но ведь речь идет о вашей жизни, — удержал ее за руку доктор, — надо взвесить все, может быть, даже… даже продать квартиру. Если есть хоть малейший шанс, надо за него хвататься.
— Квартиру… — грустно улыбнулась она.
Не судьба, видимо, ей жить на этой земле, догнала ее и здесь шахтерская пыль, черным следом вошла внутрь. В квартире пусть сын живет, подрастет когда. Пусть она умрет, отжила свое, видать, а у него хоть квартира будет; может, ему повезет в жизни больше, чем ей. Женькина эта квартира, не ее, — так и сказала врачу.
Квартиру — маленькую, малюсенькую, крохотную, малосемейку, как называли ее, комната в двенадцать метров, на кухоньке только развернуться у плиты, еле холодильник втиснуть удалось, а санузел — не санузел даже, а закуток какой-то, ванна сидячая, метр на метр, а еще раковина, унитаз, стиральная машина, коридор, два окна, узких, словно бойницы — дали ей на фабрике. Не сразу дали, через пять лет только. Поначалу-то, как узнали, что беременна она, выгнать было хотели, кому такая обуза нужна с дитем, место в общежитии занимает, да еще детские ей плати. Но профсоюз вступился, защитил, не уволили. Год посидела она с Женькой, потом в ясли-сад отдала, что при фабрике, и на работу снова. Работать начала, все довольны оказались, начальство не нарадуется, план перевыполнять стала каждый день, на доске почета не первый год. Даже по телевизору два раза показали: вот, мол, у нас мать-одиночка, другие гонят таких с работы, а мы заботимся, премии выписываем. Сам хозяин фабрики приезжал, первый раз его видела, фотографировался с ней в цеху. Потом эти фотографии в газете напечатали, вначале в фабричной, а потом в другой какой-то, яркой, красивой, большим тиражом. Говорят, хозяин в депутаты избирался, пиар ему нужен был, слово какое-то новое, голоса рабочие, поддержка электората. В депутаты так в депутаты, ей-то дело какое. Но выборы эти помогли сильно. Хозяин при журналистах спросил ее: нужно что, мол, говори, ты лучшая работница. А она, не будь дурой — может, шанса такого не случится больше никогда, — набралась смелости и выдала при всех, что квартирку бы какую. Пусть малую самую, крохотную, но свою. Доплатить даже могу, сказала, осталось немного денег еще от той двухкомнатной в поселке, которую, пусть за бесценок, но удалось продать. Хозяин тогда поморщился немного, но деваться некуда, слово не воробей, да и журналистов полно, — обещание дал и подчиненным своим велел просчитать, что там и сколько. Через три месяца въехала она в квартирку эту, не веря счастью своему, села на кровать, единственную мебель тогда, Женьку на колени посадила — и заревела, с ним обнявшись…
Что будет, то и будет, сказала она врачу. Нет у меня ничего, кроме квартиры. Для сына она, для сына. Сами говорите, гарантий нет никаких: может, вылечат, а может, и нет. А ежели нет, то тогда ни меня у него не будет, ни квартиры. И что делать ему, на вокзале бомжевать? Не для этого я растила его, всю любовь ему свою отдавала. Вышла из кабинета тихо, стараясь спрятать слезы от всех сидящих в коридоре, и пошла домой. Полгода, максимум полгода, мужайтесь, сказал ей перед уходом доктор.
Женька сидел дома и учил уроки. Взрослый уже, улыбнулась она сыну, в классе лучший ученик, четвертый класс, одни пятерки, учителя дивятся: без отца, все сам с первого класса учит, старательный, молодец. Он оторвался от учебников и поднял на нее свои цепкие черные глаза. Надо же, подумала она, а ведь я даже не знаю, кто папка его, как выглядит, сколько лет, жив ли сейчас, где живет. Не знаю. Да и знать не хочу. Не было папки — пусть и не будет никогда.
Потом подумала, что и матери не будет вскорости; внутри поднялось что-то к горлу, сдавило. Еле спрятала она в себе эту боль, не нужно ее ребенку показывать, всего десять лет пацану. Придет время, узнает все сам. Недолго осталось. Полгода всего…
И зачем-то сказала ему негромко:
— Не было у тебя отца. Не было… никогда…

После смерти матери Женьку отдали в детский дом. Как умирала она, Женька не видел, последнюю неделю прожил он у маминой подруги, той самой, еще из шахтерского поселка, что помогла ей с переездом и работой. Через день после смерти к подруге пришел какой-то мужчина, в костюме и с портфелем. Они долго шептались с ней на кухне, пили чай, шелестели бумагами. Мамина подруга все время плакала. Женька сидел в зале на диване и смотрел в окно, не зная, что будет дальше. Дальше ты должен жить один, без мамы, тебя отдадут в детский дом, малыш, сказала мамина подруга, вот этот дядя отвезет тебя туда. Там хорошо, там много детей, там тебе будет весело, ты найдешь новых друзей, улыбнулся дядя, вы сможете играть, гулять все вместе, учиться. Сейчас мы поедем на вашу квартиру, собирать твои вещи, одежду, учебники, тетрадки. Возьми вначале только самое необходимое, остальное привезут завтра. Квартира останется твоей, в ней никто не будет жить, ее опечатают. Сейчас в ней тебе жить нельзя, ты еще маленький, в твоем возрасте детям нельзя жить одним. Потом, когда ты станешь совершеннолетним, ты сможешь вернуться. Не плачь, малыш, в детском доме хорошо, там тебе понравится. А сейчас пойдем, пойдем, нам надо собирать твои вещи.
В детском доме Женька провел восемь лет. Он получил там аттестат о среднем образовании и три рабочих профессии — токаря, сантехника и штукатура. Женька учился хорошо, несмотря на презрительные взгляды своих одноклассников, пренебрегавших учебой и знаниями, которые пытались вживить в их головы педагоги. Он ходил на все занятия, учил допоздна, засиживаясь в библиотеке под горящей лампой. В четырнадцать началась практика на заводе. Придя туда в первый раз, Женька был покорен красотой вылетающей из-под умелых рук токаря Василича, как все его называли, металлической стружки. С того самого дня Василич и стал его наставником. Потом уже, когда пришло время, и ушел Женька из детского дома, с грустью какой-то, печалью расставания с людьми, давшими ему сил пережить самый страшный период в его жизни, воспитавшими его, вторым домом для него стал завод. Василич взял его в свою бригаду. С каким удовольствием вставал Женька рано утром, в шесть, обливался холодной или, зимой, просто ледяной водой, выпивал крепкий, с вечера заваренный в термосе чай, съедал бутерброд с сыром или колбасой — особенно любил он «Докторскую», розовую, вкусную — и бежал, бежал на завод… работать.
Все должно было быть хорошо. Когда Женьке исполнилось восемнадцать, получил он повестку в армию. Провожали его всем цехом, шумно, дружно, с любовью, словно не с молодым пареньком на два года прощаются, а с самым заслуженным, хоть с тем же Василичем. В тот вечер Женька выпил первый раз в жизни. Поздно ночью возвращался он домой, с немного дурной от алкоголя головой, от сослуживцев, что жили неподалеку. Два года пройдут быстро, думал он. Армия — это школа, она многому научит, сделает из него мужчину. Во дворе своего дома он услышал женские крики о помощи. Двое мужчин. Один держал девушку за горло, другой рвал на ней платье. Что-то остро кольнуло в сердце Женьки, какая-то генетическая память. Не раздумывая, бросился он на помощь, хоть и не были равны силы в этом противостоянии…
Нашли его уже утром. Водитель мусоровоза, объезжая дворы по заученному наизусть маршруту, увидел лежащего на тротуаре человека. Вокруг была лужа крови.
Врачи констатировали удар тупым тяжелым предметом по голове. Предмет нашли рядом, белый, из кладки дома вывалившийся кирпич. Женька пролежал в больнице почти месяц. Ему дали инвалидность, назначили пособие. С тех пор глаза стали косить, появилось заикание, а мысли начали работать не так быстро, как раньше. В армию Женьку не взяли, комиссовали. Выписавшись, он пришел на работу. На него смотрели как-то виновато, с сожалением, а Василич, тот вообще отвел неожиданно ставшие мокрыми глаза и тихонько высморкался в грязный платок, которым обычно вытирал станок в конце рабочего дня. В бухгалтерии Женьку рассчитали в тот же день. Извини, сказали ему, тут работа особая… сам знаешь, тут здоровые нужны: точное производство и все такое. Попробуй, может, в ЖЭКе каком сантехником возьмут или дворником. Профессия-то есть. Женька ушел с завода, не поднимая глаз. Его не провожал никто.
Сантехником Женька проработал полгода. Потом выгнали. Что там у вас за сантехник какой-то… лямой, ущербный… мне жильцы жалуются, кричал директор в своем кабинете. Нормальных найти не можете… Наш ЖЭК за звание лучшего в городе борется, а тут…
Женьку перевели в дворники. Он согласился, проработал еще год. Потом начал пить. Вначале немного, затем сильней. Когда Женьке исполнилось двадцать, он остался без работы.

II.
Женька был моим погодком. Мне двадцать четыре — и ему двадцать четыре. Только я родился в сентябре, а он, стало быть, в марте. Всего-то разницы — в полгода. Странно мы с ним познакомились. Из-за квартиры, Женькиной квартиры, той самой, что досталась ему после смерти матери.
Давно еще в доме на втором этаже, а дому тому уж непонятно сколько лет — кто говорит, что до революции построили его, а некоторые спорят, что еще даже в прошлом веке, да уж не прошлом, конечно, а в позапрошлом, считай, в девятнадцатом, сейчас-то двадцать первый уже, — жила моя вся семья в коммунальной квартире в самом центре нашего города. Семья — это, понятное дело, не я и не родители мои, а туда, вглубь века надо смотреть. Прадед мой, жена его, прабабка моя, их дети, сестра с мужем, другие родственники. Кого только не повидала квартира та, человек двадцать, а то и больше. Коммунальной она не сразу стала, до этого там купец какой-то жировал, с детьми своими и с прислугою. А уж после революции, в двадцатые, тридцатые, когда повыгоняли всех зажиточных с насиженных мест, кого в Сибирь лес рубить, кого вообще в расход, квартиру отдали под нашу семью. Вроде родственники все, решили где-то во власти, пусть вместе тут и живут; может, и не комфортно им на общей кухне, так времена-то тяжелые, не они одни так, вся страна по коммуналкам жмется, с незнакомыми людьми через стену, плохими, хорошими, чужими… а тут свои. Сладится…
Жить стали спокойно, дружно, что делить-то. Очередь в ванную по утрам — не беда; лампочки свои отдельно никто не носил, общее все, и счетчиков электрических в комнатах личных не устанавливали. И жить бы так всю жизнь, радоваться, здороваться по утрам, перед сном спокойной ночи желать каждому. Но идет жизнь, лучше становится. Вот бабушкина сестра с мужем переехала в другой город, на работу мужа пригласили, инженер он толковый по железнодорожным делам. И зарплата там хорошая, ну и квартира прилагается для иногороднего специалиста. Освободилась комната — и пошли взрослые в исполком: кому, мол, заезжать в нее, принято ли решение. Ан нет, нельзя заезжать, говорят, чужого поселят. Как — чужого?.. В квартире-то одни родственники живут. И положение вроде, что селить посторонних нельзя, внутри своих комнату оставлять надо. Ничего, отвечают, это временно, может, на годик или два, не переживайте. Вот и въехал чужой. А что у нас временным бывает... Где год, там два; где два, там и пятилетка вся… а потом уж и забыли совсем, что обещали в исполкоме, да и те, что обещали, сменились давно, не найдешь.
Потом племянник деда, у него тоже две комнаты было там, сходил куда-то, людей за собой привел с рулетками. Те мерили целый день, ходили, записывали в тетрадки свои, разговаривали вполголоса. В доме, в квартиру нашу, на второй этаж два входа было всегда. Один центральный, с улицы, парадный, а другой черный, во двор. Черным-то и не пользовался никто, если только до революции прислуга купеческая заходила, мусор какой выбросить или на базар. А люди те из строительной организации оказались. Разделили в итоге квартиру нашу коммунальную, перегородок понастроили, трубы разные провели, канализацию, водопровод. Получились две поменьше: у одних вход с парадного крыльца, у других через кухню. Тем, что с парадного, вроде неудобно стало, кухни нет, готовить в комнатах приходится… зато соседей меньше, не мешает никто. Так и пошло: один обменяет, другой продаст, третий умрет. За шестьдесят лет вовсе не стало никаких родственников в доме. Все разъехались, разделились, стенками отгородились. Из всей семьи большой бабушка моя в комнатушке одна осталась. В той части, где через кухню вход. Двенадцать квадратных ровно, три на четыре, дверь тоненькая, замочек один. Открываешь — и на кухне сразу: доброе утро, соседи. И туалет чуть поодаль, пять шагов сделать налево. Даже я в комнате той пожил, с матерью, отцом и бабушкой моей. Двенадцать — на четверых. По три метра на душу. Год жили так, а может, и побольше чуть, пока отец квартиру не снял и не переехали мы. Хоть и не в центре, зато отдельную. Так и осталась бабушка одна, тратя пенсию свою почти целиком на папиросы и концерты в филармонии. Курила она только «Любительские», а «Беломорканал» не жаловала, народу там уж больно много полегло, слышал я от нее.
Мама моя, когда я еще школьником был, прописала меня в той комнате, а уж как, не знаю я, да и не интересно мне знать было. Для тебя это, сказала она мне, надо так, чтобы комната потом государству не ушла, тебе осталась. Я пожал плечами: мама знала, что делала. Когда мне исполнилось двадцать лет, бабушка умерла. Так я и стал обладателем двенадцатиметровой комнаты в коммунальной квартире, в той части, где вход через кухню, с одним всего соседом.
Мы сидим с ним за столом друг напротив друга. Полный, рыжий, почему-то все время потный, с неприятным бегающим взглядом, он смотрит на меня осторожно, словно боясь, что я потревожу комфортный, построенный им в этой квартире мир. Он только что узнал, что я прописан на бабушкиной жилплощади, та с ним не разговаривала уже целых пять лет. Раньше она рассказывала нам, что сосед пускает в ее комнату по ночам, когда она спит, какой-то синий дым, чтобы отравить ее. Мы не верили ей, последние годы была она не в себе. Сосед напряжен, за двадцать минут он выкурил уже три сигареты. Если бы не я, комната досталась бы ему, я помешал этим планам. Я молод, меня сложно уморить синим дымом, даже если он и был. Я не собираюсь жить в этой комнате, совсем не собираюсь, я так ему и говорю. Говорю соседу, что не стану здесь жить, что живу с родителями, там меня все устраивает. Сосед хитро улыбается и молчит. Может, не верит мне. Нет, тут другое. Я понимаю его улыбку.
— Знаю, — произношу я, — знаю, если не стану появляться в комнате хотя бы раз в полгода, вы имеете право отсудить ее, знаю. Не волнуйтесь, такого не случится, я буду приходить каждый месяц, снимать показания счетчика, забирать почту… что там еще?.. Надеюсь, вы освободите меня от дежурств по коммунальной кухне? Или мне приходить раз в неделю с тряпкой и пылесосом? Мне не сложно.
Сосед нервно скрипит зубами. Его жена тревожно смотрит на нас из-за неприкрытой двери комнаты. В кухню иногда выбегают дети, мальчик и девочка, в колготках и майках с длинным рукавом. Девочке годика три от силы. Мальчик постарше, но не больше пяти. Мальчик деловито подходит к отцу, смотрит на него, насупившись, берет маленькую ручку сестры в свою и уводит ее обратно в комнату к матери. Я смотрю на руку соседа. Чуть ниже закатанного на три заворота рукава виднеется синяя татуировка. Год назад сосед вышел из тюрьмы. Убийца, говорила мне моя бабушка. Соседа она боялась и никогда не выходила из своей комнаты, пока он находился на кухне. Но никого сосед не убивал. Он продавал женщин, на ночь или с почасовой оплатой. Его услугами пользовалась и милиция. Одному милиционеру жена показала справку из венерологического диспансера. На следующий день соседа взяли. Вышел он в период взлета кооперативного движения. Пробыв неделю на воле, создал фирму по ремонту жилья и начал искать клиентов. Одним из его клиентов стал я, безо всякого с моей стороны согласия.
Первые два года я ежемесячно приходил в коммуналку, вынимал из почтового ящика квитанции, письма к бабушке от известных только ей одной друзей из далеких городов нашей страны, словно весточки с того света. Но постепенно, месяц за месяцем, писем становилось все меньше и меньше, они словно угасали, а вскоре и вовсе сошли на нет. Я открывал комнату, садился в старое протертое кресло и пытался вспомнить что-то из своего далекого детства. Ничего, разумеется, не вспоминалось, мы с родителями уехали отсюда, когда мне исполнился только год. В комнате стоял запах давно жившего пожилого человека, а еще — старого белья и папирос. Открытая пачка «Любительских» уже который год лежала на столе. Бабушка последнее время курила в комнате, боясь выходить, чтобы не встретиться с соседом. Каждый раз я хотел выкинуть эту пачку, но почему-то так и не смог этого сделать.
Иногда, во время моих редких визитов, я не заставал соседей. Я проходил на кухню, задерживался на ней немного, оглядывая ее, замечая все происходящие изменения. Раньше здесь у каждого стоял свой шкаф, полочка на стене, своя посуда. Сейчас ничего не напоминало на кухне о моей бабушке. В квартире и на кухне властвовала только одна семья, семья моего соседа. Впрочем, винить его в этом было сложно. Сосед настолько привык к собственной, самостоятельной жизни, что, уходя из дому, даже не запирал свои комнаты на ключ.
Со временем я стал приходить все реже и реже, вначале раз в квартал, потом раз в полгода. Однажды я не смог открыть дверь. Долго копался в замке, пытался вставить ключ, покрутить, но у меня ничего не выходило, я нервничал, потому что уже стал догадываться о том, что произошло, и понимать, что дело не очень приятное — соседи поменяли замки. Но я еще думал, что замена эта была вынужденной, просто замок сломался, вот его и пришлось поменять. Через минуту мне стала ясна бессмысленность моих попыток, я нажал на кнопку звонка. Он тренькнул удивленно, с неожиданностью и непониманием происходящего: как же так, говорил он, ты же хозяин в этой квартире, почему не заходишь, зачем звонить…
Дверь мне открыл сосед. Он был в майке без рукавов и в тренировочных штанах. На майке виднелись грязные оранжевые пятна. Он молча посмотрел на меня, словно не узнав, и, не подав руки, прошел на кухню. Я двинулся следом за ним. Кухня встретила меня свежим ремонтом. Новая плитка на полу, на стенах, чисто выбеленный потолок, красивая современная мебель. Дверь в бабушкину комнату была аккуратно занавешена пленкой.
Мы сели за стол. Сосед завел разговор первым. Он говорил мне про ремонт, потраченные на него деньги, большие деньги. При этом он поднимал вверх указательный палец правой руки, словно сообщал, что смета на ремонт согласована с кем-то наверху.
— Я поменял плитку, мебель, повесил новую люстру… Это очень хорошая люстра, ее привезли из Китая… У меня на все есть чеки и счета, — чеканил сосед, ударяя ребром ладони по столу.
В этот вечер дети из комнаты не выбегали. Может, их не было совсем в доме, а может, жена уложила всех спать. От соседа пахло перегаром, из мусорного ведра торчала пустая бутылка коньяка.
— Еще лестница, я отремонтировал лестницу на второй этаж, покрасил ее, — произнес он.
— Дайте мне ключ от двери, — сказал я соседу.
Он покачал головой.
— Только за деньги. Не в смысле ключ за деньги, нет, ключ я дам тебе бесплатно, даже два, — он противно оскалился, показав прокуренные зубы. — Деньги за ремонт. Он стоил мне денег, больших денег, — и он снова показал пальцем куда-то вверх. — Теперь с тебя половина, ты здесь прописан, обязан платить, — развел он руками, — тогда и ключи получишь.
— Как «половина», почему «половина»?!..
Я что-то пытался возразить ему, говорил, что он должен был предупредить, согласовать со мной смету, материалы, что он не имеет права не пускать меня в мою комнату, это противозаконно, я вызову милицию, подам в суд. Он слушал меня вполуха и качал головой.
— Вызывай, подавай. Милиция, суд. Что они могут? Мы же не выгоняем тебя. Ты можешь приходить в любое время, жена почти всегда дома, у нас маленькие дети, ты знаешь. А чтобы наверняка, не ждать, лучше позвонить заранее, номер телефона ты знаешь. Принесешь деньги, получишь ключи, — он назвал сумму. — Не веришь? Могу показать чеки.
Сумма оказалась огромной и нечестной. У меня таких денег не было.
Сосед закрыл за мной дверь. Когда ключ в замке перестал скрежетать и послышались удаляющиеся шаги, я вынул изо рта жевательную резинку, зачерпнул немного строительного песка из-под ног и, перемешав все тщательно, вдавил этот подарок соседу в замочную скважину.

III.
— Тебе нужен Женька, — взмахнула руками моя сотрудница на работе, после того как я рассказал ей о своей проблеме.
— Женька! Какой Женька?
— Да есть такой, — объяснила мне она. — В соседнем доме живет. Несчастный парень, не повезло ему в жизни, ни родителей, ни родственников каких. Хорошим парнем был по молодости, да вот не сложилось, спился совсем, опустился. Но не бомж, квартира есть, от матери осталась. Маленькая, конечно, комната там одна, двенадцать метров всего, а вся-то квартира метров двадцать, может. Малосемейками их называют. Жить в ней невозможно, конечно, с семьей особенно, только бобылем, да и контингент в доме соответствующий, пенсионеры да пьяницы. Женька по утрам бутылки у мусорок собирает — как на работу туда выходит. Раз остатки еды какой-то выкидывала в пакете, после дня рождения много недоеденного осталось — тут откусили, там подсохло, здесь заветрилось… Так он увидел, схватил чуть не из рук, прямо у помойки — и начал глотать, не жуя… Я с тех пор подкармливаю его, как собачонку дворовую. Что не нужно в доме, что не доели, все ему… одежду старую тоже, — выдохнула сотрудница. — А он ждет, ежели не пьяный, у подъезда сидит. В шесть, говорит, прихожу. Зачем так рано, спрашиваю, мне на работу ведь к девяти только. Да все равно, мол, не спится, отвечает. Раз его на моих глазах милиционеры забирать стали, схватили, руки начали крутить, так я отстояла его, не троньте, говорю, парня, безобидный он, лямой к тому же.
— «Лямой»? Что это значит? — удивился я позабытому русскому слову.
— Да то и лямой, — объяснила мне соседка. — Его по молодости кирпичом по голове ударили, так и повредили там что-то. Кривой он стал после того, заикается немного, да и мозги съехали слегка. Потому и пить-то начал серьезно. Плохая у него жизнь, тяжелая, ничего уж, видать, сделать нельзя, катится вниз, не остановить.
В больницу бы ему, вылечиться, но это надолго… да и денег стоит… а может, и невозможно даже, я же не доктор. Да и рядом должен быть кто-то, кто помогать станет, но нет никого, ни одного родственника. Даже бабы завалящей нет. Пропащая душа, не нужен никому, даже друзьям. Да и друзей-то нет, собутыльники одни. Если водка есть, то друг, а нет, так и по морде получить можешь. Из-за бутылки пустой убьют. Я раз выхожу утром, а его нет. На следующий день снова нет, третье утро — та же история. Не поверишь, волноваться стала за убогого, вдруг случилось что. По двору пошла — может, видел кто, старушки-то у нас на лавочке сутки круглые сидят, все знают. Они-то мне и подсказали адрес его. Он, оказывается, сосед, дом через дорогу. Вошла я в дом тот, квартиру его нашла, захожу, а там вонь страшная, грязь — и он лежит на кровати, в крови весь. Хорошо — живой. С дружками, говорит, пил третьего дня, а как вечером водка кончилась, они ему, мол, знаем, тут у тебя в соседнем доме тетка знакомая живет, подкармливает тебя, видели все, не отнекивайся. Небось, квартиру знаешь ее, пошли прямо сейчас, пусть водки нам даст или денег каких. А по-доброму не согласится, так мы по-плохому все отберем. Так ведь отказал он им и номер квартиры не назвал, хоть и знал. Избили они его сильно, до смерти почти, потом и ушли. А он вот три дня и лежал, под себя даже ходил. Пошла я домой к себе обратно, еды ему принесла, анальгина, бинтов. Человек все же, не кошка. Кошку-то — и ту жалко. Вот он мне тогда и сказал, что денег нет у него больше, уехать он хочет с квартиры этой, не куда-то там в другое место, а продать просто кому, деньги пропить, а сам на улицу: летом, мол, тепло, а зимой по подвалам, у труб горячих проживу, говорит. Уже есть, мол, покупатели, мужики, приходили, приценивались. Как услышала я это, поняла, что конец парню приходит. Во-первых, обманут его, дадут за квартиру ящик водки, выбросят на улицу, а там… там не проживет он долго, убогий-то, лямой. А то еще и на бандитов каких нарвется, так они его из-за квартиры этой раньше убьют, в лесу закопают, не найти. Да и искать кому, родных нет ни души…
— В общем, Женька тебе нужен, — повторила соседка, — а ты ему. Дай денег ему, много он не запросит — и обменяйся с ним. Его в коммуналку, а квартиру себе. Жить, понятно, там тебе не нужно совсем, просто на будущее, отдельная жилплощадь все-таки, пригодится, дальше поменяешь на большую с новой доплатой. А соседям твоим привет горячий будет, с жильцом таким не порадуешься, да и ему не самый плохой вариант. Жилье-то уж получше, чем подвал. Может, поживет еще, несчастный. Нехорошо, конечно, катится он вниз, а мы с тобой подножку ему ставим, только вот остановить его невозможно никому, а так хоть притормозит чуть-чуть. Двадцать четыре ведь всего, ровесник твой…
На следующий день я пошел к Женьке.
В подъезде пахло. Пахло так, как и должно пахнуть в таких подъездах: мочой, горечью бессмысленного бытия и тоской по нормальной жизни. Дверь громко хлопнула за мной, втолкнув внутрь. Две секции почтовых ящиков были выдраны с корнем и лежали на полу. В углу что-то зашуршало. Кошка… Нет, толстая крыса недовольно пробежала вдоль стены, исчезнув в неприметной дыре. Мне было нужно на шестой этаж. Лифт не работал, некогда красная приветливая кнопка смотрела на меня оплывшим черным глазком. Свет горел только на двух этажах, четвертом и пятом. На третьем возле мусоропровода кто-то спал, положив голову на пачку газет. Рядом стояла пустая бутылка портвейна. Потолок четвертого чернел приклеившимися к нему и до корня сгоревшими спичками. На пятом на лестничной площадке сидела старуха в грязном халате и перебирала картошку. Старуха посмотрела на меня исподлобья, прошамкала что-то беззубым ртом и пониже склонилась над своим богатством. Я обошел ее и поднялся выше. Шестой этаж встретил меня сквозняком из разбитого лестничного окна. Дверь в Женькину квартиру виднелась в полумраке. Номер был нанесен на нее зеленой краской. Цифры немного подтекли. Ручка отвалилась, вместо нее торчал кусок медной проволоки. Сквозь дыры, оставшиеся от старых замков, сквозило. На двери виднелись отчетливо узнаваемые следы от топора. Дверь когда-то рубили.
Звонок не работал, я постучал. Тишина. Постучал еще раз. Нет ответа. Я дернул за проволоку, раздался скрип, дверь медленно поползла в мою сторону, я посторонился немного и вошел. Тишина и холод встретили меня. Дул ветер, в одной форточке не хватало стекла. Занавесок на окнах не было. Горящий во дворе уличный фонарь давал немного света. Мои глаза постепенно стали привыкать к полумраку.
— Есть здесь живые? — спросил я, сделал два шага и оказался в комнате.
В углу кто-то пошевелился. Я вытянул руку, пошарил по стене и наткнулся на выключатель. Комнату озарил неяркий свет. Лампочка без абажура свисала с потолка, освещая нехитрую обстановку. Стол, два стула и кровать. Стол был застелен газетой, на ней стояли две немытые тарелки и такой же стакан. Вид стульев подсказывал, что еще недавно они валялись на помойке. На кровати среди горы одежды лежал мужчина. Кажется, он спал.
«Шр-р», — комнату наполнил шуршащий звук, он нарастал… словно шум опавших листьев, поднятых внезапно налетевшим ветром. Я оглянулся вокруг, пытаясь найти источник звука. Источник был везде: на стенах, потолке, на полу, на грязном столе, застеленном бумагой — тараканы. По маленькой, крошечной, убогой квартире забытого всем миром, опустившегося алкоголика Женьки бежали тараканы. Сотни, тысячи, десятки тысяч тараканов; неслись они в никуда, потревоженные моим приходом. Тараканы искали приют под отклеившимися обоями, отвалившимся плинтусом, валявшимся на полу спичечным коробком, за батареей, под кроватью. Они знали, что я скоро уйду — и тогда они снова вернутся к своей жизни.
— Эй! — сказал я.
Мужчина открыл глаза.
Мы с Женькой были погодки. Ему двадцать четыре и мне двадцать четыре. Только он родился в марте, а я в сентябре. Всего-то полгода разницы. Так мне сказала моя сотрудница. Выглядел он на сорок.
Человек на кровати открыл глаза и повернул лицо в мою сторону. На меня смотрели глаза мужчины, у которого не было будущего. Точнее… на меня смотрел только один глаз. Второй косил куда-то мимо, ниже плеча, слегка в сторону. Опухшее лицо, немного синее, сломанный когда-то нос. По щеке человека полз таракан. Он начал свой путь со лба. Потом обогнул глаз, вылез на щеку и остановился. Мне показалось, я почувствовал его взгляд. Человек смахнул таракана на пол и сел на кровати. Он был одет в черные брюки без ремня, черный свитер и ботинки. Он лежал на кровати в ботинках, цветом своим сливаясь с грязной простыней. Это был цвет безысходности, несбывшихся надежд и отчаяния.
— Ты — Женька? — спросил я человека.
Тот сжался вдруг, обхватив руками свое щуплое тело.
— Денег нет, — скрипучим голосом произнес он и закашлялся.
— Мне не нужно денег, — ответил я Женьке.
Он удивленно посмотрел на меня и поднял голову. Я переступил с ноги на ногу. Раздался хруст. Я перевел взгляд на пол, — под моим ботинком лежал раздавленный таракан. Еще один, а вон еще…
— Разве я не должен тебе денег? — спросил меня Женька.
Я помотал головой:
— Нет, не должен.
— Странно, — сказал он, — я многим должен, уже не помню, кому и сколько. У меня бумажка была, я там писал… — Женька пожал плечами. — Не могу найти, где она...
В моих руках была сумка. В ней лежала бутылка водки, батон колбасы и хлеб. Они несли малую радость в Женькину жизнь. «Возьми с собой, — сказала мне вчера сотрудница, — с Женькой проще будет разговаривать». Я вынул бутылку из сумки и поставил на стол. В глазах Женьки словно включили свет.
— Это мне? — недоверчиво спросил он.
Я кивнул. Женька встал, неуверенной походкой подошел к столу, взял водку в руки, взболтнул, зубами оторвал крышку, посмотрел зачем-то на меня — и сделал глоток, длинный и глубокий. Потом вытер губы рукавом, скинул на пол одежду, что лежала на стуле, и сел. Бутылку он продолжал держать в руках. Только взгляд его стал добрее. Я сунул руку в сумку, достал колбасу, поискал, куда ее положить — весь стол в грязи, небось, месяц не убирали. Женька выхватил колбасу из моих рук и впился в нее зубами. Я достал хлеб и протянул ему. Женька зажал водку между колен и взял буханку.
Еда закончилась минут через пять. Водка раньше. Я стоял рядом с Женькой у стола.
— Говорят, ты хочешь квартиру поменять на комнату, — сказал я Женьке, — за деньги, с доплатой…
Я назвал сумму. Утром мне озвучила ее сотрудница. Женька кивнул. Мне стало легче.
— Будешь комнату смотреть? — задал я вопрос.
Женька помотал головой.
— Зачем, — ответил он. — Что там смотреть… Двенадцать метров, правильно? — спросил он.
— Да, двенадцать.
— Тогда что там смотреть, — удивился Женька. — Как у меня, только с соседями. Хорошо, что есть соседи… Еще хорошо, что кухня общая. Там общая кухня?
— Да, — ответил я, — общая.
— Это хорошо. Холодильник общий, всегда можно что-нибудь съесть у соседей. Они не заметят… Не заметят? — спросил он меня.
— Нет, не заметят… А если и заметят, то не беда, ругаться не будут, они добрые, очень добрые.
Здесь мне стало стыдно, я замолчал.
— Мне нужен аванс, — неожиданно сказал Женька.
И откуда он знает это слово…
— Конечно, — кивнул я, — я дам тебе аванс. — Сколько?
— Три бутылки водки, трехлитровую банку огурцов и хлеба. Чеки не выкидывай. Только не покупай вот эту водку больше. Она слишком дорогая, возьми самую дешевую.
Я согласился.
— Завтра я принесу заявление об обмене квартир, — объяснил я Женьке. — Его надо будет подписать, я приду вечером, в это же время.
Женька кивнул.
— Без аванса не подпишу.
— Может, еще сигарет? — спросил я.
— Нет, — ответил Женька, — сигарет не надо, я не курю, не курил никогда, вредно это, легкие заболеть могут. У меня мамка так умерла, от пыли, угольной пыли.
Я вышел из Женькиной квартиры. В полумраке коридора антрацитовыми светлячками заблестели два глаза. Крыса?.. Кошка спрыгнула с окна и пронеслась мимо меня.

IV.
К Женьке я пришел на следующий день. В комнате кроме него находились еще двое. Один крупный, хмурый, черный, с недобрым и сверлящим насквозь пьяным взглядом. Второй — маленький, вертлявый, с грязными засаленными волосами. Когда я вошел, маленький засуетился, шакалисто зыркнул на меня, встал со стула и мелко перебежал куда-то в угол комнаты. Женька сидел на кровати. В руке он держал стакан с водкой. Руки его дрожали, на губах блуждала улыбка человека, от которого ничего уже в этой жизни не зависит. На столе стояли две бутылки, одна пустая, вторая початая, и три открытых консервных банки. «Сардины в томатном соусе», — прочитал я на одной из них в тусклом свете лампы. Ели с ножей. Вилок в доме не держали. Стол был заляпан оранжевыми пятнами соуса.
— Он? — спросил Женьку крупный. Женька кивнул.
— Хорошо, — пробормотал тот и выпил.
Мне стало некомфортно, захотелось быстрее уйти.
— Это заявление, — сказал я Женьке, вынув бумагу из папки, — здесь все написано, осталось внести данные паспорта и расписаться. Паспорт давай.
— Паспорт у них, — грустно произнес Женька и передернул виновато плечами. — Я… это… как его… в общем, должен я им. Брал когда-то… запамятовал… бумажка запропастилась куда-то. Ты аванс давай мне… нам… разговаривать будем.
Я вынул из пакета водку, трехлитровую банку, хлеб и поставил на стол. Вертлявый подковырнул ножом крышку, вынул оттуда зеленый пупырчатый огурец и аппетитно хрустнул. Потом разлил на троих.
— Будешь? — спросил меня крупный.
Я отказался. Остальные выпили.
— В общем, так, — произнес крупный, — Женька нам денег должен, — он назвал сумму. — Мы у него паспорт отобрали. Пока не отдашь долг, он ничего не подпишет, паспорт мы не вернем. Так что… думай. Такие дела.
Я посмотрел на Женьку. Он грустно сидел на кровати и пил водку осторожными, мелкими глотками. Маленький, худой, изношенный в двадцать четыре года парень, брошенный жизнью на произвол судьбы. Он сидел на грязной, давно не стиранной простыне, кивая головой. Он со всем был согласен. У него не было других вариантов.
— Отдай им деньги, — проскрипел Женька, — чего уж там… надо так, вычтешь потом, стало быть, из той, общей суммы.
— Хорошо. Мне нужен час, — кивнул я крупному, — чтобы доехать до дома, взять деньги и вернуться обратно.
Крупный пожал плечами. Он никуда не торопился. Трех полных бутылок на час хватит.
Когда я снова приехал, в квартире находились еще двое. Кажется, женщины. Синие лица, опухшие глаза, сломанные ногти, любовь недорого. Одна сидела у Женьки на коленях. Крупный мял руками другую. Вертлявый спал в углу на полу. Я отдал деньги. Глаза женщин стали влажными. Крупный медленно пересчитал купюры, цокнул языком удовлетворенно и полез во внутренний карман за паспортом.
Я открыл паспорт. С первой страницы на меня глядел симпатичный черноволосый парень с дерзким, умным взглядом, рвущимся из-под густых бровей. Паспорт выдают в шестнадцать. Таким Женька был восемь лет назад. В двадцать пять надо вклеивать новую фотографию. Я вынул из папки лист с заявлением и вписал туда Женькины данные.
— Распишись внизу, — посмотрел я на глупо улыбающегося Женьку. Тот сдвинул с себя женщину, встал, подошел к столу качающейся походкой, взял ручку и склонился над заявлением. Его дрожащая рука вывела каракуль на странице.
— Еще расписка. Мне нужна расписка за аванс.
Я достал чистый лист бумаги и положил рядом.
Женька написал. Ну и почерк… Я аккуратно сложил оба листка и вышел из квартиры. Пьянка продолжилась без меня.

Мы сидим с Женькой на кухне. Я первый раз вижу его трезвым. Рабочие, которых я пригласил, устанавливают ему новую дверь в квартире. Старую вчера выломали Женькины друзья и выбросили в окно. Он тоже был им должен. Не открывал целый час. Друзья пришли с топором. Соседи вызвали милицию. Она забрала всех, без разбора. Я приехал за ним в отделение. Женька сидел в «обезьяннике», маленький, забитый, одинокий. Увидев меня, он заплакал. «На кой он тебе нужен, парень? — удивился дежурный, но отдал мне Женьку. — Забирай, нам хлопот меньше, бумагу только казенную на него переводить».
— Ты пробовал не пить, — спрашиваю я Женьку, — умыться, побриться, убрать квартиру, поморить тараканов, попытаться на работу устроиться?
— Ну… пробовал… было дело, — отвечает Женька. — Я же не пил раньше. Если бы не та история, когда мне череп проломили, я, может, и не пил бы совсем. Только вот голова у меня все время болит. А боль эту только водкой залить можно. Повредили мне что-то в голове. Врач сказал, мол, операцию делать надо, только платная она. А у меня таких денег нет. И на лекарства тоже нет. Он мне лекарства прописал, обезболивающие. Так там одна упаковка на три дня, как моя зарплата на заводе. Я тогда решил по-другому поступить, эксперимент провести; водки купил, выпил бутылку — и та боль сразу прошла, как не было вовсе. А главное, эта боль прошла тоже, — Женька показывает на сердце. — Пойми, когда я пью, у меня ничего не болит, ни голова, ни сердце, ни душа… Как будто и нет их. А меня это устраивает. Мне трезветь нельзя, противопоказано категорически. Если протрезвею, умру сразу от мыслей черных. Я же тверезый вспоминать начинаю все, мамку свою, как она любила меня, растила без отца, детдом свой, учителей, как учился на пятерки, старался. Мечты свои детские, про космонавта… о чем еще дети мечтают… мотоцикл какой у меня будет, девушка. Про завод сразу вспоминаю, Василича, какой он добрый, настоящий, не то что эти… алкоголики, — он машет куда-то в сторону улицы. — А пьяным я не маюсь совсем. Спокойно во мне. И то, что не нужен я никому, меня не мучает. Никому. Государство нас не замечает. В больницу не берут, в магазин не пускают. Нас общество отталкивает, мы ему мешаем, по улицам ходим, на глаза попадаемся, живем зачем-то… а зачем живем?.. Хотя, пожалуй, милиции мы нужны. Она на нас удары отрабатывает и собак дрессирует, — Женька задрал штанину брюк, в районе голени были видны свежие следы от собачьих зубов. — Натравили на меня собаку как-то. Она меня чуть не загрызла, хоть горло не прокусила. А они стоят вдвоем поодаль, курят и ржут. Чтоб не видели тебя в нашем районе, говорят, ты нам статистику портишь. А куда ж я денусь, у меня здесь квартира…
Женька открыл бутылку, налил в стакан и выпил. Когда стакан опустел, на дне его отразилась вся глубина Женькиных страданий. Он снова налил на три пальца, сделал глоток и продолжил.
— А с работой… С работой вообще все плохо. С завода поперли. Косой, мол. Тут согласен, токарю-фрезеровщику косым быть не полагается. Еще палец оторвет. Но сантехником-то... Кому какая разница, косой сантехник или нет… Жильцам важно, чтобы краны не текли и трубы не засорялись. А руководству есть разница… Кем я только наниматься не ходил. Как глянут на меня, так сразу дверь закрывают. Нам лямые, говорят, не нужны. Даже в магазине грузчиком не берут или рабочим простым. И что остается мне… только пить.
Женька кладет голову на руки и замолкает. За окном моросит дождь, это город грустит вместе с Женькой. Я мою стакан и наливаю себе водки. Грамм сто, не больше. За тебя Женька, за никому не нужного человека…
В течение месяца я приезжал к Женьке как на работу. Подписать одну бумагу, другую, заверить справку, выписку, забрать паспорт, еще раз паспорт. Я привозил ему водку, деньги, еду, снова водку, снова деньги, снова еду. У него всегда сидели какие-то люди, они встречали меня с радостью, открывали бутылки, вываливали закуску на стол, резали хлеб, пытались налить и мне. Я отказывался каждый раз. Они забирали деньги, которые я привозил Женьке, пересчитывали их и убирали в карманы брюк. Потом жали Женьке руку, хлопали по плечу, лезли целоваться, допивали водку, лезли целоваться ко мне, падали, поднимались и уходили.
— Они же обворовывают тебя, — пытался объяснить я Женьке, — это твои деньги, не их.
— Так надо, — говорил мне Женька, — я им должен.
На следующий день приходили другие люди, а иногда те же самые… и все начиналось сначала. Женька каждый раз писал мне расписки своим корявым, нетрезво прыгающим почерком: «Я, Евгений… взял в счет обмена квартиры на комнату…» Я складывал эти расписки в свою папку. С каждым днем их становилось все больше, папка пухла и пухла. Иногда Женьки не было дома, я открывал его квартиру дубликатом ключа, который он мне выдал, садился на кухню и ждал, пытаясь пересчитать удивленных моим визитом тараканов. Женька приходил всегда пьяным, грязным, кивал мне и падал на кровать. Я расталкивал его, объяснял, где подписать, зачем это нужно, что за бумага. Он не слушал меня. Рисовал свой каракуль и засыпал. Раза два его приносили друзья.
Один раз я не смог найти в его квартире паспорт. Где, спросил я его, пытаясь растолкать, где паспорт. Он пьяно улыбнулся мне и объяснил, что паспорт у цыган, он заложил его за бутылку водки, пообещав, что я выкуплю его. Адрес у него в заднем кармане. Я полез в карман, нашел бумажку, схватил такси и полетел в другой конец города за его документами. Меня встретили хмурые люди с черными волосами. Они недоверчиво открыли мне дверь, впустили в дом, долго смотрели на меня и отдали паспорт, только увидев в моих руках хрустящие купюры.
Рано или поздно все заканчивается…
На пятницу в бюро обмена жилья нам назначили выдачу новых ордеров. Завтра я стану владельцем Женькиной квартиры, маленькой, малюсенькой, убогой, с тараканами, с разбитой форточкой, но зато отдельной, изолированной, без рыжего потного соседа, его семьи, хмурых взглядов, детей, жены, синего дыма, которым он травил мою бабушку. У Женьки тоже будут двенадцать метров, тоже свои, только с соседом. Завтра мы расстанемся с ним, он посмотрит на меня последний раз своими косым глазами и исчезнет из моей жизни. Может быть, меня даже не будет мучить совесть, что я так вот взял и перевез человека из одного дома в другой, как вещь, не глядя, переставил с места на место, как пешку с е2 на е4, не думая о его будущем. Наверное, я знал, что у Женьки нет будущего. Нет и не будет. Там, в будущем, стоял мат его жизни. Не шах, а мат. Шах поставили несколько лет назад, ударом белого кирпича по голове у подъезда. Я достаю Женькины расписки и начинаю считать. С самого начала мы перевели бутылки водки в денежный эквивалент. Завтра в бюро по обмену жилья я отдам Женьке оставшиеся деньги. На них он сможет купить пятьдесят бутылок водки. Если быть точным, пятьдесят две. Самых дешевых. Я сосчитал. Это без закуски. Все остальное он уже пропил авансом. Всего пятьдесят две. На сколько дней ему хватит? Если одному, то на месяц. Если с друзьями, то, может быть, на пару недель. А дальше? Что будет с Женькой дальше? Он пропил квартиру. Пропьет и комнату.
На следующий день вечером мы с Женькой встретились у входа в его новое жилье. Я позвонил. Дверь долго не открывали, пришлось звонить еще два раза.
— Иду, — донесся до меня голос соседа.
Он открыл, такой же неприятный: всклокоченные волосы, в зубах сигарета, халат.
— Это твой новый сосед, — сказал я ему.
Мы прошли на кухню.
— Какой еще новый? — удивился сосед. Рыжая борода его мелко задрожала.
— На… — кинул я на стол Женькин паспорт. — Посмотри там, где прописка…
— Вот твоя комната, — открыл я ключом новые Женькины апартаменты.
— Это незаконно, — закричал сосед, — без моего согласия… я подам на вас в суд, вызову милицию!
Он смотрел в Женькин паспорт и был готов разорвать его, разорвать меня, Женьку, всю эту жизнь, которая второй раз не дает ему насладиться счастьем в отдельной квартире.
— Вызывай, — сказал я, — подавай. Милиция, суд.
Я взял Женькину ладонь и вложил в нее ключ, ключ от новой Женькиной комнаты и старой судьбы. Живи, Женька, может быть, тебе в этой комнате повезет больше…
Потом я повернулся и вышел.
— Хорошая квартира… — услышал я уже на лестнице Женькин голос. — А холодильник на ночь вы не закрываете?..
Больше я его не видел. Никогда.

V.
— Как там Женька? — спрашиваю я своего бывшего рыжего соседа.
Мы сталкиваемся с ним случайно через год, у входа в магазин. Вокруг суетится народ, готовясь к новогодним праздникам. Рождественские хлопоты дарят хорошее настроение и ощущение теплоты в декабрьские морозы.
Сосед улыбается. Он доволен жизнью. «Happy new year», — гласят надписи на пакетах, которые он держит в руках. Сзади недоверчиво стоит жена, рядом с ней дети.
— Помер он, — сосед ставит пакеты на затоптанный снег и закуривает.
— Как помер? Как?!..
Женька помер?.. Это невозможно. Я понимал, что срок его жизни краток, что отмерено ему всего ничего, на два глотка в три пальца… но так вот быстро, за год…
— Я же ведь его переселил, — отвечает сосед, — вначале квартирку снял небольшую на месяц. Сразу туда его отвез, на следующий же день. С мебелью там все, с занавесками. Забавный он: через три дня приезжаю к нему, а люстры нет. А там люстра знатная была, дорогая. Где, говорю, люстра, мерзавец. Продал, отвечает, жратвы взял себе и вина. А холодильник уж пустой, все с друзьями подмел вчистую, алкаш. Еще через неделю приезжаю — двух стульев нет. Зачем мне, говорит, столько стульев, мне одного достаточно. Я ему говорю, это же не твоя квартира, Женька. Как не моя, отвечает, а чья же? Совсем мозги пропил. В общем, за месяц он полквартиры вынес, я еле с хозяевами расплатился. За это время я домик купил ему в деревне по дешевке, развалюху, разумеется, зачем ему дорогое, ему же, что в хлеву, что в пятизвездочном отеле, загадит все… перевез его туда. Денег дал немного... Обмен все же, с ухудшением жилищных условий, по-честному, с доплатой. Он там, в дыре этой, корешей нашел, таких же доходяг. Кого еще в деревне найдешь, с утра стакан вместо кофе… Новоселье, говорят, три дня отмечали. А под утро третьего дня, как ушли все, он закурил в постели и уснул. Дом — труха, сухой весь, вспыхнул порохом. Вначале белье загорелось, потом обои… За полчаса от дома не осталось ничего. Пожарные приехали посмотреть, как догорало. Вот и вся Женькина история, выходит. Был человек — и не стало. Ну и хрен с ним, одно пустое место, зря жил, воздух портил, лучше бы не родился. И курить нечего в пьяном виде…
Сосед противно скалится, хрюкает как-то по-морозному, затягивается последний раз и бросает сигарету в снег.
— Убийца, — произношу я.
— Что? — сосед поднимает на меня взгляд, его глаза прищуриваются, словно две маленькие щелки глядят на меня злобно из бойниц. — Что?!.
Он вынимает руки из карманов и слегка наклоняет голову. Будто бык, готовый драться за свою правду. Какой смысл драться… У меня своя правда. В этой правде мой сосед — убийца. Мне это говорила бабушка. Синий дым…
— Ты сжег дом, — отвечаю я соседу, — ты. Женька никогда не курил, вообще не курил, ни разу, даже не пробовал. Его мать умерла от рака легких. Ты не знал об этом, да? Ты знал только одно… знал, что у него нет родственников. По закону — ты единственный, кто может претендовать на его двенадцать метров. Ты убил человека ради маленькой комнаты. Ты — убийца!
Сосед глядит на меня растерянно. По лицу его, рыжему, потному, в маленьких светло-коричневых точках-веснушках, блуждает румянец. Мы молчим… Постепенно он приходит в себя.
— Это нельзя доказать, — ухмыляется сосед, — да и не будет это никто доказывать, кому это нужно. Тебе, что ли…
Он снова убирает руки в карманы. Понимает, что драки не будет. Он выиграл этой бой. Сосед поднимает пакеты со снега, сплевывает под ноги и уходит. За ним идет жена, держа за руки двух маленьких детей, мальчика и девочку. Внезапно сосед останавливается и поворачивается в мою сторону.
— Если б не ты, он бы, может, жил еще, — говорит сосед, — в той квартире… из которой ты его перевез ко мне… Так что… это еще вопрос, кто из нас убийца.
«Happy new year»… Долго еще мелькает эта надпись, удаляясь все дальше, пока не исчезает в толпе совсем.

100-летие «Сибирских огней»